Chapter Text
Посредством глаза, а не глазом
Смотреть на мир учите разум,
Всё дело в том, что смертный глаз
В заблужденье вводит вас.
Бог приходит ярким светом
В души к людям, тьмой одетым.
Кто же к свету дня привык —
Не увидит Божий лик.
Уильям Блейк
Папа умер. Из головы никак не выпустить мысль, что его тело лежит прямо за спиной, на полу. Он до последнего старался устоять на ногах, безуспешно вправляя обратно петли серо-розовых кишок, змеиным клубком выползающих с хлюпаньем из распоротого живота. Он хранил дома ружьё и, конечно, даже умирая, успел выстрелить — он ведь военный… В тот момент, когда отцовский вопль боли достиг крещендо, резкий, страшно громкий звук выстрела, шарахнул по барабанным перепонкам мальчика и застрял в голове протяжным гудением, приглушив все прочие звуки этого мира.
В маленькой спальне, освещённая тусклым светом лампадки, лежит бабушка. В мокрых от крови седых волосах застрял кусок отбитого черепа, беззубый рот неровно и широко раскрыт, окоченевший в судороге, разметанные руки чудовищно напряжены: несмотря на старческую немощь, она пыталась изо всех сил защищаться от смерти, но не смогла.
Рядом, на полу, удушающей хваткой прижав к груди своего малыша, лежит Мария — новая жена папы. Ножка детской кроватки с размаху вонзилась ей в лицо и прошла почти полностью через черепную коробку. Выпученные в исступлении глаза не успели закрыться, один — вылезший из глазницы, лопнул.
Эти минуты — всё произошло с неестественной быстротой — снова и снова прокручиваются в кратковременной памяти Уильяма с чёткостью и скоростью киноплёнки. И мальчик поначалу воспринимает это и впрямь как какое-то жуткое кино. И, конечно, бояться нечего, ведь этого не могло случиться всерьёз. Это всего лишь кино, а он просто зритель, наблюдающий со стороны, но никак не участник этого всего. Ведь будь он участником, он был бы сейчас мёртв, ведь так?
Будь он сейчас в этой комнате, он тоже был бы мёртв? Нет? Но тогда почему?..
И как будто очнувшись ото сна, когда что-то обжигающе холодное и живое просачивается в грудь, Уильям глядит по сторонам. Ослепительно-алый цвет крови, разбрызганной по комнате, ударяет по глазам больнее самого яркого света. Воплощённый звуком, пронзает уши. Чувством смертельного ужаса вгрызается в кости.
В нескольких шагах впереди — дверь со вставкой из плотного, непрозрачного стекла. Дверь, отделяющая его — Уильям в этом абсолютно уверен — от древнего всепоглощающего зла, которое вот-вот ворвётся сюда и заберёт его. Или оно уже здесь? В доме. В комнате. В нём…
Мальчик видит в стекле своё отражение, майку, запачканную кровью убитого отца — оживший в красном цвете страх, от которого не отмыться. Сердце конвульсивно сжимается, готовое лопнуть. Рот раскрыт в немом крике. Нутро и горло сводит дикий рвотный спазм. Воздуха катастрофически не хватает. Голые ноги дрожат и немеют, ступни примерзают к холодным доскам пола, и нарастает уверенность, что отсюда уже не выбраться. Не спастись. Слишком поздно.
Уильям задыхается, шлёпает губами, тупо и беззвучно повторяя: «Мама… мама…» — единственное слово, всегда символизирующее безусловную защиту.
И заметавшись в панике, вслепую бежит к окну, дёргает щеколду, заржавелую, слишком тугую для маленьких детских пальчиков. Пытается поднять стул — первый тяжелый предмет, попавшийся под руку, но валится на пол под его тяжестью. И тогда с разбегу, инстинктивно выставив вперёд ладони, ударяется в стекло и, вышибив его всем своим хрупким телом, вылетает на улицу.
На дворе лето, как Уильям позже вспомнит, тринадцатое июня — День Святого Духа, однако ночной воздух ощущается дико холодным, что пробирает непрерывная дрожь. Мальчик семенит босыми ногами по земле, не чувствует боли, только изредка поглядывает на окровавленные ладони, всхлипывает и постанывает тихим, слабеющим голосом, который всё равно тонет в прибрежном шуме волн. В смятении Уильям мечется из стороны в сторону, через поле, оставленное под паром, бежит к причалу, спотыкаясь, совсем не разбирая дороги в темноте и не зная, кто ему поможет сейчас, ночью, в этой забытой Богом глуши, на пустыре, где, кроме старенького глинобитного домика отца, не было признаков жизи.
<tab>После всего случившегося, когда Уильяма всё-таки находят у причала двое бродячих рыбаков, мама первым делом начинает проклинать отца, его «незадачливую семейку» и своё опрометчивое решение отправить сына к ним на выходные. Наверное, тогда она ненавидела этого человека больше, чем самого убийцу. Его, кстати, довольно быстро находят. Некий Бен Брейден — сорокавосьмилетний мужчина, живший в тех местах, в Брикстоне, на пособие по инвалидности — он воевал ещё в Первую Мировую и успел там, как это часто бывает, тронуться рассудком. Мать с хладнокровным упорством добивалась его смертной казни, но Брейдена признали невменяемым и оставили там, куда поместили в досудебном порядке, в Бродмуре — одной из самых зловещих психиатрических больниц строгого режима в Англии. Впрочем, мать Уильяма в проигрыше не осталась: буквально через полгода Брейден повесился в своей палате или — в прессе мелькнёт и такая версия — кто-то из уставших санитаров в дурном расположении духа ему помог. Но это уже не имеющие отношения к делу нюансы или, как любили говорить новаторы-революционеры антисредневекового искусства, лишние насаждения, за которыми не видно леса.
Удивительно, что, вспоминая в дальнейшем своего отца, Уильям особо не испытывал к нему ни жалости, ни тепла, ни сыновней любви, наверное, потому что совсем не помнил его. Даже внешние черты очень смутно всплывали в памяти, а фотографии мама никогда не показывала, наверно, она и вовсе не хранила их. Всё, что у Уильяма от него осталось, — это «Т» — первая буква его имени, которая навсегда приживётся между именем и фамилией на дверце школьного ящика, на тетрадках и, конечно, в левом нижнем уголке рисунков.
— Весьма аристократично звучит… — поджав губы, неуверенно прокомментирует однажды мама его задумку.
Но невооружённым глазом видно, как горячо протестует вся её женская суть против того, чтобы сын унаследовал хоть даже такую малость от этого мужчины. Её можно было понять. Что достойного может унаследовать мальчик от немецкого перебежчика, не имеющего ни гроша за душой, затерявшегося под конец войны в английском захолустье? Туда он перевёз и свою мать, и жену, что всё это время, в отличие от него, честно хранила ему верность. «Подальше от злой судьбы», как он сам говорил. Ирония, ирония…
В тот роковой день последние слова, которые мама прошептала на ухо отцу, на коленях умолявшему отдать ему сына всего на пару дней: «Если с ним что-нибудь случится, я с превеликим удовольствием сдам и тебя, и твою чёртову семейку на милость властей. А там уж решат, за наших или за ваших тебе отвечать и в какой последовательности. Знай своё место, ничтожество».
И после его смерти она в некотором роде вздохнула с облегчением. Уильям, глядя на маму, сам порой недоумевал, что могло заставить её так близко сойтись с этим во всех смыслах пропащим человеком. Она терпеть не могла военных, считала эту профессию в десять раз более сомнительной, нежели профессия художника. Дед Уильяма по линии матери в своё время носил нелепое, но гордое прозвище Хлопчатник, потому что был главным акционером самой крупной текстильной фабрики в Лондоне. Но после войны, чего и следовало ожидать, его фабрику национализировали и единственным источником дохода стал небольшой процент с облигаций, которые государство предоставило как потерпевшей стороне. Да, весьма убогим и стыдным теперь стало положение некогда зажиточной семьи...
Но мать никогда не опускала руки, не надеялась на милость судьбы, она умела встраиваться в новое время, каким бы тяжелым оно ни было. Ещё до окончания войны — а ведь тогда многие колебались в вере, что она когда-нибудь закончится — открыла небольшой магазинчик на Карнаби-стрит — в скором времени эта улица станет одной из самых модных в Лондоне — и торговала поначалу тем, что пользовалось особым спросом у милитаризованного мира, — военной формой. Имя предприимчивой леди Спирс было на слуху у журналистов, и после новости о страшной трагедии они долго не унимаются, кто-то даже смеет называть её нерадивой матерью, уставшей от родительских обязанностей, которые только мешают самосовершенствованию.
Но особенно звучит между газетных строк навязчивый и не находящий ни одного вразумительного ответа вопрос: «Как? Как, во имя всего святого, это несчастное дитя осталось в живых? Почему тот дьявол в человечьем обличье пощадил его?!» И Уильям невольно укрепляется во мрачной уверенности… Дьявол никогда не щадит, а если и оказывает человеку какую-то милость, то не от чистого сердца. И рано или поздно настанет день, когда он придёт за причитающейся наградой.
Придёт?.. Но что если он до сих пор внутри?.. Ещё не понимая детским умом глубокую, сложную и изменчивую сущность дьявола, Уильям чувствовал его в себе. Чувствовал, как тесна и хрупка для него человеческая оболочка.
Спустя год, у него, как говорили врачи, от пережитого стресса дебютировало мучительное, уродующее и катастрофически трудно поддающееся лечению заболевание кожи — та самая императорская болезнь, которой страдал Уинстон Черчилль. Возможно, кто-то в роду по отцовской линии носил её в своих генах, но мама твёрдо убеждена в обратном.
— У твоего отца слабые гены. Генетика — утешение для ленивых неудачников. Ты обязательно вылечишься, всё будет хорошо, — без конца успокаивала она.
Нежная кожа цвета слоновой кости, высшую красоту и безупречность которой Уильям осознавал уже с самого детства, нестерпимо чешется, облезает подобно змеиной чешуе, живописуя ничто иное, как страдания первосозданного змия-соблазнителя, низвергнутого Богом. Вода — насущная природа человека, основа, заложенная в первые недели жизни в утробе матери, ветхозаветный символ духовного очищения — нещадно жжёт, разъедает расчёсанные в кровь язвы, словно кислота, и каждое принятие ванны Уильям переживает как адскую пытку. Забавно, но после ночи убийства Уильям никогда больше не плакал, не кричал и вообще разговаривал крайне мало. Какую бы боль ни приходилось испытывать, даже ту, что переходила границы терпения детских нервных клеток. Эта боль, и страх, и первая, но уже отнюдь не детская злость на людей — всё это замыкалось внутри плотным зудящимся комом.
Учителя в подготовительной школе находили в его поведении намёки на умственную отсталость, ибо шумливость и несдержанность — признак нормального развития ребёнка, но мать воспринимала это почти как личное оскорбление и порой распаляла дело до скандалов. Но, увы, врачи с официально подтверждённым высоким профессионализмом были её слабостью.
То время, когда страна перешагнула порог врачебного невежества, медицина чётко отделила религию от физического и психического здоровья, лозунг любого отделения больницы назойливо гласил: «В век цивилизованной медицины мы больше не залечиваем болезнь! Мы ищем причину!» Вот только бывают случаи, когда причину нельзя увидеть невооружённым глазом, ведь она гораздо глубже, недоступна для простого смертного, и лучше даже не пытаться её найти. Потому что очень опрометчиво пытаться присвоить себе сверхсилу, которая тебе не дана… Но врачи пытались. Уильям чувствовал и понимал, что их упорные попытки останутся бесплодными, но привычно молчал, зная, что его всё равно никто не услышит. Только дураки и безумцы обыкновенно говорят правду, как сказал Роберт Бёртон.
Почти всё детство Уильяма заняли болезненные обследования, врачебные эксперименты с голоданием и обезвоживанием, приводящие к парадоксальным, противоречивым, ещё больше запутывающим выводам, и жёсткие диеты, должные якобы нивелировать болезнь. Вот только растущий, неполовозрелый организм мальчика, радикально лишённый животного белка, в скором времени отзовётся хрупкостью костей, плохим зрением, железодефицитной анемией и той самой проблемой, которая, пусть ещё не скоро, но очень сильно покалечит мужскую уверенность… Однако, по заверениям докторов, Уильяму ещё повезло: его болезнь могла не проявиться внешне, а украдкой залезть в кости, тогда бы он во взрослом возрасте сел на инвалидную коляску, и это при большом везении. Хоть мать и всегда делала всё возможное, чтобы добиться отдельной палаты в больницах, Уильям успел насмотреться на людей с отгнившими носами, язвами и струпьями на облысевших головах, скрюченными и окоченевшими до подобия клешней пальцами. Желание в будущем связать свою профессию с медициной, о чём поначалу мечтала мама, он убил в себе раз и навсегда.
Уильям просыпался ночью от приступа дикого удушья, твёрдо уверенный, что его кожная болезнь поразила лёгкие и все внутренние органы, отказывался принимать больничную еду и воду, осознанно слыша в ней запах фекалий и рвотных масс, в свободное от обследований время зачитывается сборником стихов Бодлера, забытым на подоконнике кем-то из докторов.
Владыка изгнанный, безвинно осужденный,
Чтоб с силой новою воспрянуть, побежденный!
Ты, царь всеведущий, подземных стран владыко,
Целитель душ больных от горести великой!
<tab>Иногда он мог молча и бесконечно долго, будто в забытье, стоять на лестнице, прислонившись ладонями к высоченному, под потолок, мозаичному витражу, собранному из красных стёкол. И смотря на него, собирал по осколкам разбитое воспоминание о стеклянной двери в отцовской комнате, за которой таилось живое зло… Просто смотрел, без осознанности, впуская в душу кровавую сочность этого древнейшего цвета. Смотрел, будто пытаясь взять силой своё естество и обыграть в гляделки собственный страх. Смотрел, пока боль не пронзит голову до тошноты. Пока разогнанная кровь не начнёт рвать кровеносные сосуды в носу и в глазах. Пока мама, побледневшая, как мел, не подбежит и, взяв на руки, не унесёт в палату, как будто чуя сердцем то бесплотное всемогущее зло, что смеет претендовать на её ребёнка…
И после нескольких приступов, одурманенный и начисто выжженный изнутри этим красным цветом, особенно ощутимым на контрасте с больничной бесцветностью, Уильям попросил мать принести ему краски. И уже на следующее утро, не слезая с больничной койки, выплеснул из себя на белый лист бумаги бесформенный сгусток раскалённой пульсирующей красной энергии, будто из лопнувшей артерии. Мать, конечно, не сразу воспринимает всерьёз замысловатый рассказ Уильяма о том, что вот это — на рисунке — каждую ночь выползает из его тела и давит на грудь, не позволяя ни дышать, ни шевельнуться, его нельзя прогнать, оно постоянно рядом, но его не видно, оно внутри, оно невероятно сильное и большое. Мама поначалу даже радуется, заметив, что измученный ребёнок наконец нашёл отдушину в тврчестве. Но когда становится хуже, когда любой красный цвет, проявляемый этим миром, вызывает у Уильяма страшные приступы головной боли, кровотечения, тошноты и тяжёлой, мучительной паники, которую уже не так просто скрыть, она всё-таки решается показать сына психиатру.
В Лондоне тогда открыл частную практику известный доктор медицины и философии, он учился и преподавал в Венском университете под наставничеством якобы самого Зигмунда Фрейда и даже продолжил развивать его работу о психопатологии сновидений. Доктор Кёрнер. Премерзкий мужичонка со слащавым обрюзглым лицом, постриженными усиками, такими же белёсыми и редкими, как волосы на голове, и белыми, холодными, до фанатизма выхоленными руками. Одет он был в муслиновую рубашку с укороченным рукавом, в австралийском стиле, и полосатый галстук. Мать почему-то умудрилась найти его «весьма приятным мужчиной», и на совместных сеансах в ней мощно активировались одновременно две натуры: раскрепощённой, красивой, одинокой женщины и страстно любящей матери. Она добросовестно проговаривала психиатру все подробности, которые тот просил, включая первые поллюции сына, специфику мастурбации, подвижность яичек и многое другое. Периодически демонстративно смущалась, отводила глаза, хихикала, прикрывшись ладонью, внезапно начинала говорить по-французски, когда доктор переходил на слишком мудрёную лексику, имеющую греческое и латинское происхождение.
— А вы думали, сэр, только вам можно непонятно изъясняться?! Мы, знаете ли, тоже не темнота, тоже в академиях учились! — восклицала она с кокетливой обидой на лице.
Доктор Кёрнер отвечал кривой, масляной улыбкой, развалившись в обложенном подушками кресле Бержер с вульгарными золочёными ручками, перекладывал ногу на ногу, чесал вспотевшие на жаре подмышки, без конца переворачивал толстым, противным пальцем большие песочные часы на подставке. А когда склонялся к истории болезни, изредка поднимал лукавые глаза на мать и, вытягивая губы трубочкой, тихонько насвистывал «Марсельезу».
— Сэр, можно, я подожду за дверью? — сдержанно просил Уильям, когда отвращение к этому человеку достигало предела.
— Уилл, ну тише, тише, перестань… — шёпотом одёргивала мама.
Доктор лишь задевал мальчика снисходительно-умильным взглядом и не переставал кривить на сторону рот в гадкой улыбке, уверенный, что этот глупый недоразвитый человечек ничего не понимает из разговора взрослых и только демонстрирует свою невоспитанность.
Трудно себе представить как, но Кёрнеру удалось уверить маму, эту непоколебимую, железную в своих убеждениях леди, которая могла осадить любого мужчину одним взглядом, в том, что Уильяма надо госпитализировать. Нет, в том то и дело, он не пугал, не швырялся страшными, постыдными диагнозами, а просто осторожно намекнул (его голос всегда был тихий, с эдаким интимным окрасом), что мальчику во взрослом возрасте будет очень тяжело, он не сможет ни учиться, ни работать, а главное — рисовать. А ведь Уильям уже не представлял себя без кисти в руке, и мама это прекрасно понимала… Доктор, положа руку на сердце, уверял, что сейчас, в мире, победившем фашистский режим, психиатрия шагнула далеко вперёд, давно стигматизировала карательные методы, вроде электрошоковой терапии, и калечащие операции, что в науке настал рассвет новых, щадящих препаратов, а больные, согласно недавно вступившей в силу Декларации прав человека, могут свободно жить наравне с другими людьми. Да ещё доктор шепнул ей по секрету, а Уильям не мог не расслышать:
— Сейчас мир на пороге новой войны, а это, конечно же, новая мобилизация мужского населения… Кто же знает, когда… Но документ из соответствующего учреждения — это гарантированное освобождение от службы. Ну вы же понимаете, о чём я, мисс?
<tab>Уильяма первый раз положили одного в больницу Святой Анны — несколько лет назад здесь отстроили новый корпус, специально под детское отделение. Мама сказала, что ей нужно очень много работать и пообещала приехать на выходных и привезти разных книжек. Он понимал её и мужественно держался, не упрашивая остаться: мама действительно тратила на него слишком много времени, она просто жила им. Пройдя с медсестрой до палаты, стараясь не смотреть по сторонам, убрал в тумбочку книги и краски. Дождавшись, пока мальчишка с бритой головой и одутловатым желтушным лицом на соседней койке перестанет на него таращиться отупелыми, немигающими глазами и снова займётся дыркой в обоях, припрятал под матрас папку с рисунками, молча лёг лицом в подушку и укрылся с головой.
— Уильям Спирс, семь лет. Поступил в отделение с диагностированным шизоаффективным расстройством. Наблюдается пассивное бредовое поведение. Больной испытывает патологические религиозно-мистические переживания, которые пока не реализовываются в конкретные действия, представляющие опасность для окружающих, — монотонно дребезжал тонкий, металлический, как натянутая проволока, мужской голос из-за кинопроектора.
В маленьком, душном кабинете сидел доктор Кёрнер, распутно накрашенная медсестричка с обесцвеченными, мелко завитыми волосами, облокотившись на угол стола, курила сигареты одну за другой, и ещё двое молодых врачей возились со съёмкой, похоже, только окончившие практику. Белый, ледяной свет прожектора бил прямо в глаза.
— Уильям, посмотри в камеру, — тихо, со свойственной ему притворной лаской позвал Кёрнер. — Почему ты так напряжен? Расслабься.
— Ну же, парень, смелее! Ты снимаешься в кино — это же круто, — равнодушно изобразил ободрение врач — манерный блондин с усталым, скучающим видом.
Уильям совершенно не горит желанием сниматься ни в каком их кино. Сжав ладонями коленки, начинающие зябнуть от волнения, крепче съёживается в комок неприязни и желания поскорее уйти отсюда.
— Это ты вчера нарисовал, Уильям?
Доктор, сидя напротив, показывает ему рисунок, жадно следит за его реакцией любопытно прищуренными свинячьими глазками. Уильям с радостью испортил бы их проклятое кино, просидев хоть целый вечер в демонстративном молчании, но трепетное уважение к маме, к её искреннему упованию на врачей не позволяют нарушить обещание. «Прошу тебя, Уилли, не спорь с доктором, рассказывай ему всё, что он попросит. Он хочет тебе помочь. Ради меня». Уильям тешил её слепую веру, мать — единственный человек, которому он готов был уступить в чём угодно.
— Да, — кивнул он, глянув исподлобья на доктора.
— А что это ты нарисовал?
Уильям не сразу ответил, наблюдая косым взглядом за любопытством, которое постепенно появлялось на скучающих физиономиях.
— Это дьявол.
— Нехило так сразу! — прыснув смешком, отпустил блондин.
— Уэнт, тшш! — шикнул на него напарник — глазастый еврей с тёмными курчавыми волосами и солидно нахмуренным лбом.
— А дьявол — это кто такой? Это чёрт? Сатана? Падший ангел? Как ты понимаешь это слово? — с нарочитой выразительностью проговорил доктор.
Неужели они действительно считают себя в праве знать его истинное имя?
— Это зло.
Доктор нахмурился, явно недовольный ответом.
— Ээ… Уилл, а ты можешь описать его? Он большой или маленький? Красивый или страшный? Он больше похож на мужчину или на женщину? А может быть, на ребёнка? — начал кидаться подсказками еврей.
Они всерьёз хотят так просто узнать его истинный облик? Того, чьи свойства не эквивалентны ни одному физическому телу, которое можно измерить земными величинами? Чертовски наивно.
— Я не знаю.
— Почему ты не смотришь мне в глаза, Уильям? — быстро перескочил доктор на другую тему, сменил тактику, отчаянно пытаясь уловить ход мыслей мальчика. — Дьявол тебе не разрешает?
— Нет, доктор. Мне он разрешает всё, — ответил Уильям, сдерживая раздражение и выделив голосом слово «мне». — Я просто не люблю смотреть в глаза.
Уже становится понятно: чем меньше он будет говорить, тем быстрее закончится этот спектакль. Медсестра, глянув на доктора, закатила глаза и бесстыдно охнула.
— Также с анамнезом пациента сочетается весьма необычное фобическое расстройство в острой форме — боязнь красного цвета, так называемая «хроматофобия». Возможно, это следствие психологической травмы, — отчеканил Уэнт, кривляясь и, очевидно, чувствуя себя телерепортёром.
— Сможешь сейчас нарисовать нам этого… дьявола?
Глядя на белый лист, положенный перед ним, Уильям вжался в холодную спинку стула.
— Нет. Нельзя сейчас… Не могу.
— Ты что, боишься, что он придёт и заберёт нас? Не боись, у нас всё под контролем! Есть святая вода, соль… и всякие там причиндалы для этого. Давай! Ты же круто рисуешь, — снова встрял этот Уэнт. Когда он наконец прикусит свой язык?
— Я не могу сейчас, — помотал головой Уильям.
При мысли о красной краске, которая сейчас до отказа заполнит каждый пучок нервных волокон, карандаш выпал из руки на стол. И этот звук вонзился осколком в правый висок. Чего они хотят добиться? Просто последовательно запечатлеть на камеру каждую стадию его боли?
— Ну что ж… Не хочешь — мы не будем тебя заставлять, — вздохнул Кёрнер, изобразив согласие. — Доктор Уэнтворт… продолжайте, пожалуйста.
— Во время сна у пациента наблюдается состояние сонного паралича, сочетанное с цикличной галлюцинацией, которая задействует зрительную, тактильную и мышечную сферу. Мальчик называет эту галлюцинацию «дьяволом». Лечащим врачом, доктором Кёрнером, принято решение ввести пациенту триста миллиграммов гидралазина — такую высокую дозу ещё никогда не вводили детям — чтобы вызвать кратковременную нейропатию и детальнее изучить его состояние.
— Молли, давай, дорогая.
Ослеплённые прожектором глаза Уильяма слезятся, слабо различая очертания, перебегают с доктора на медсестру, длинный ноготь которой щёлкает по шприцу, выбивая пузырьки воздуха. Сердце подскакивает на судорожном вздохе, когда девица с нескрываемой брезгливостью берёт его расчёсанную, в струпьях и мокнущих язвах руку, придавливает к столу.
— Нет! Доктор Кёрнер не выписывал мне гидралазин. — Уильям вскидывает глаза на доктора, смотрит в упор, уже понимая, что напрасно взывать к его совести.
— Да откуда ты знаешь, что тебе выписывали? Ты что, читаешь по-латыни, чудик? — выделяется небрежный голос Уэнта.
Уильям думает о маме, о том, что обещал ей быть сильным. Однако, когда игла не с первого раза, но всё же находит, протыкает тонкую, детскую вену и впрыскивает парализующую жидкость, он инстинктивно пытается сопротивляться, превращаясь из хладнокровного гордеца в маленького, испуганного ребёнка, который просто хочет, чтобы мама пришла и забрала его, как она всегда делала. Но никто не придёт. Ровно как в ту ночь. В ту самую ночь…
Мальчик обмякает в чьих-то руках беспомощным куском плоти, увязает в дымно-спиртовом тумане и гамме звуков собственного сердца, дыхания, с трудом пробивающегося сквозь скованные мышцы груди, мерного стука катушки, мотающей киноплёнку, рутинных изложений доктора о расширенных зрачках, учащении пульса и о чём-то ещё. Уэнт, заскучавший, оттого что перестал чувствовать себя гвоздём программы, подмигивает Молли и шепчет, что не прочь бы выпить сегодня после работы. Минуты страдания кажутся вечностью, и схваченная в тиски душа бессознательно обращается к Богу. Только Бога здесь нет. Как и тогда… не было. На грудь невыносимо давит. Невозможно дышать. «Мама… мама…»
Но он здесь, пробуждённый. Тот, кто спас его в ту ночь. Тот, к кому все они, жалкая человеческая гнусь, отнеслись с пренебрежением и сочли выдумкой безумного ребёнка. И Уильям не хочет его останавливать.
— Твою ж мать! Плёнка застряла! — горячо выругался Уэнт и хлопнул кулаком по камере.
Катушка зашлась страдальческим треском сломанного прибора.
— Дай сюда, я посмотрю!
— Пошёл ты к чёрту, не мешай!
Воздух задрожал от напряжённого дыхания докторов. Раздался хлопок маленького взрыва. Едко запахло горелым пластиком.
— Уэнт, ты идиот! Какого хрена ты открыл её?! Весь наш фильм сгорел к чертям из-за тебя!
Их ругань становится всё напряжённее, накопленные нервы и усталость выплёскиваются с несдержанной злостью. К беспомощно лежащему на кушетке мальчику потерян всякий интерес. За гневом собственной неудачи никто, конечно же, не замечает присутствия злого духа, которого сами растревожили. Никто не замечает, даже когда единственная лампочка в прожекторе издаёт предсмертное шипение и гаснет, повергая во мрак. На всём этаже звенят опрокинутые в панике склянки, в ночной больничной тишине раздаются крики и топот ног, раскатистый вопль пожарной сирены будоражит больных, которых поспешно выводят сонные санитары. И уже скоро весь корпус больницы поглощает бесплотная разрушительная мощь красного цвета… огонь.
И Уильям на руках старика-сторожа смотрит устало и где-то даже с сожалением на то, как полыхает милое, в стиле французского модерна, кирпичное здание, увитое плющом, с виду нисколько не олицетворяющее ту боль, грех и страдание, что царили внутри него. Смотрит, наверное, так же, как когда-то великий завоеватель смотрел на горящую Москву. Как сейчас вспоминается стихотворение лорда Байрона:
Веселье битв, их пир кровавый,
Громоподобный клич побед,
Меч, скипетр, упоенье славы,
То, чем дышал ты много лет…
Власть, пред которой мир склонился,
С которой гул молвы сроднился, —
Исчезло все, как сон, как бред.
Но нет. Ещё ничего не исчезло. Ещё ничего даже не началось. Не о чем пока сожалеть.
Chapter Text
<tab>Причиной пожара стало, как скажут потом, короткое замыкание в не проверенной временем проводке нового корпуса больницы. Само собой, никто и не пытался отыскать в этом несчастном случае что-то мистическое. Гордон Уэнтворт — Уильям прочёл его имя в газете — погиб, его мёртвое тело найдут с вырванным языком и обожжённым лицом, сочтут, что это вполне могло быть делом рук буйных пациентов. Судьба остальных, кроме Кёрнера, осталась неизвестной. Эксперимент доктора остался без доказательств, и мать продолжала боготворить его. «Доктор Кёрнер самый умный, он настоящий профессионал, на него молится вся Европа! Он обязательно тебя вылечит!» Но Уильям и не стал ей жаловаться. Сам доктор, боясь, вероятно, наступить на одни и те же грабли, больше не настаивал на госпитализации и предложил амбулаторное лечение, предупредив о незначительных побочных эффектах лекарств.
Конечно, названия первых антидепрессантов и антипсихотиков звучали тогда для людей как ультрамодные бренды одежды. Кёрнер уверял, что столь современное лечение — огромная роскошь, специально для высшего общества и здесь абсолютно нечего стыдиться, многие знаменитости, в том числе и художники, были его пациентами и теперь успешно лечатся этими препаратами.
Спустя неделю лечения Уильяма начала мучить невыносимая тошнота, не позволяющая удержать в желудке и стакана воды. Организм будто разучился спать. Уильям мечтает поспать хотя бы минутку, каждую ночь всё тело пронизывает нестерпимый жар, заставляя в панике прятаться от жары под кровать, прижиматься к холодному полу. Если всё же удавалось выкрасть несколько минут сна под утро, проснувшись, он чувствовал, что его тело насквозь протравлено каким-то токсичным веществом, слышал от себя запах бензина. «Мама, от меня пахнет? От меня точно не пахнет, мама?» — как заведённый, повторял он. В любую минуту все внутренние органы могла схватить дикая судорога, выплёскивая наружу биологические жидкости, которые только есть в организме. И мама бережно обмывала его, снова укладывала в постель, целовала и согревала в ладонях холодные ступни, обещая, что скоро всё закончится. А Уильям сквозь муть головокружения и тошноты чувствовал, каких усилий ей стоит сдержать слёзы.
На все жалобы, тревожные мысли и сомнения матери доктор Кёрнер с профессиональным спокойствием отвечал, что нужно повысить дозировку, или же понизить, или подобрать новый препарат, но всякий раз предупреждал, что резкая отмена таких серьёзных лекарств чревата летальным исходом.
<tab>Следующей весной мама повезла Уильяма в Сиракузы — фешенебельный курорт с термальными источниками, куда издревле приезжал европейский бомонд лечить кожные недуги. И уже при оформлении в административном корпусе, прямо у стойки ресепшен, Уильяма вырвало от изнуряющей духоты, и он твёрдо уверил себя в том, что климат этой страны ему во всех отношениях отвратителен.
Бывало, с самого утра, взяв с собой книгу и нарезанных фруктов, мама отводила его на пляж под навесом. И Уильям мог часами лежать в полудрёме под убаюкивающий шум моря, поддаваясь сну и внезапно просыпаясь от звучащих в голове книжных строк. От таблеток, которые назначил Кёрнер, он практически не мог гулять. Просыпался, объятый страшной слабостью, и большее, что мог себе позволить, — держа маму за руку, пройтись после заката по опустевшему берегу. Шум уличной суеты — автомобильные гудки, детские визги, нервозные крики торговок на площади — моментально вызывал головную боль.
Уильям много читал, оставаясь наедине с собой. Не спеша, но с усердием и наслаждением, как юный сомелье, учился впитывать сердцем флюиды сказок, баллад, античных и библейских героев. И всё это воспринималось неотъемлемо от утробных вздохов прибоя, переката скругленных цветных камешков, обласканных волной, и от невидимого, но будоражащего каждое волоконце души таинства древней земли. Он просто не мог не рисовать. Звуки, запахи, и цвета, смягчённые вечерней прохладой, и морская соль, разъедающая чувствительную кожу, бессознательно вмешивались в его акварель. И восстающий из морских глубин кровавый закат, не отделимый от первобытного ужаса, перерастающий пределы неба. И зажмурив глаза, Уильям с содроганием внимал голосу, звучащему на не внятных человеческому слуху частотах: «Ты не один…»
В соседнем номере поселился молчаливый, напыщенный американец, постоянно пускающий солнечных зайчиков своими золотыми часами и прячущий неминуемое старение под чёрными очками. Он жил со своей дочерью — девочкой примерно одного с Уильямом возраста, с выгоревшими кудрями, пухлыми и блестящими, как у куклы-пупса, щеками и загорелой кожей, что сильно контрастировала с её белоснежным летним комбинезоном. Складывалось впечатление, что они приехали сюда лишь для того, чтобы блеснуть жизненным успехом. Однажды вечером на пляже девочка долго смотрела на Уильяма, что с этюдником на коленях сидел на песке к ней спиной. Не то сам процесс рисования казался ей чем-то сакральным и непостижимым, не то сам мальчик с ужасной (и наверняка заразной) кожей смущал, она не сразу решилась подойти.
— Красиво, — сказала она, не отрывая от рисунка непонятливых, но заинтригованных глаз.
Уильям едва успел оглянуться, как мужчина громко позвал дочь по имени и, ускорив вальяжную походку, увёл с пляжа. Как же, как же… Если заботливо и кропотливо удобряешь почву, ни за что не допустишь, чтобы в неё попало вредоносное семя. Мать, что, расположившись под навесом в новом купальном наряде, изящно потягивала сигарету, явно настроилась на общество приятного джентльмена.
— Ханжа! И чёрт с вами! — крикнула она вслед ушедшему американцу. Посмотрев на сына, ободряюще улыбнулась и протянула руки, приглашая в объятия.
С того момента Уильям стал ещё сильнее комплексовать свою болезнь, и больше не выходил на улицу, а тем более не брался рисовать при людях без белых хлопковых перчаток, которые попросил маму купить на утро следующего дня, ведь лицо художника — это его руки…
А через несколько дней — просто невероятно странное стечение обстоятельств — мать встречает всё там же, среди отдыхающих, одного своего старого друга. Худой, вертлявый парень с несдержанными манерами и нервно бегающими глазами навыкате. Его звали Армандо, и он не так давно принял сан священника. В первый же вечер он сделал довольно смелый жест и подарил Уильяму дорогой складной нож-балисонг, купленный в антикварной лавке на Piazza Peranni. Эти ножи как изящный аксессуар только вошли в моду по всей Европе. Уильям не знал, насколько могли быть близки когда-то их с мамой отношения, но во время задушевного разговора за бутылкой тосканского вина она обмолвилась о некоторых терзающих её сердце вещах, в том числе и о докторе Кёрнере. Армандо вдруг выдал просто до одури отчаянную идею — покрестить Уильяма. Прямо здесь, на этой земле, не дожидаясь отъезда в Англию. По его убеждению, их встреча стала Божьим провидением и нельзя гневить Господа и упускать такой шанс. Он даже, благоговейно держа в ладонях мамину руку, попросил позволения быть крёстным отцом. Мама скептично относилась к религии и согласилась на это, по большому счёту, только для того, чтобы чем-то занять Уильяма, отвлечь от медицинской обстановки, заполнившей почти всю его жизнь. Крещение она воспринимала как ни к чему не обязывающую клоунаду, а крёстный отец для неё, как и для всякой деловой английской леди, был кем-то вроде кредитного поручителя — простодушный, имеющий стабильный официальный доход и не уязвимый для кредитора, которым в данном случае выступала «всякая скверна плоти и духа». И Армандо идеально подходил на эту роль.
Вот уже Уильям, заручившись маминым обещанием купить ему мороженое впервые за годы истощающих диет, причёсанный и одетый, как на обложку журнала детской моды, в твидовом летнем костюмчике, белых гольфах и начищенных до блеска кожаных туфлях от Bass, ехал на заднем сиденье такси. Рядом — необыкновенно красивая мама, с завитыми чёрными волосами, подколотыми шпильками в высокую причёску, в узкой коричневой юбке, подчеркнувшей плавные линии женской фигуры, что вдохновила бы любого художника. И Армандо, который доводит маму до смеха своими обезьяньими ужимками, а она покровительственно гладит его по голове.
И всё же сердце Уильяма не находило покоя. А как он воспримет его приближение к церкви?.. А вдруг ему это не понравится?
Мама хотела, чтобы крещение было таким же пышным, как любой другой праздник в честь её сына, и Армандо пообещал всё организовать. Они приехали в собор Монреале, что в пригороде Палермо, заложенный в средние века нормандским королём Вильгельмом Ⅱ — неслучайное совпадение имён. Мощный фасад этого древнего памятника античности возвышался над сквером, где витал маслянистый дух цветущей оливы, и брызги фонтана благодатно освежали в это знойное утро. Сжав руку матери, Уильям прошёл по длинному нефу под крестообразными сводами, украшенными арабской резьбой — в сыром каменном полумраке её можно было рассмотреть, если приглядеться получше. Дневной свет, сочащийся в высокие, под самым потолком, бойницы, почти не достигал нижних частей собора, и стены кротко освещали дрожащие огоньки свеч. Над алтарём представал взору лик Христа, реставрированный после войны в традициях венецианской иконописи, когда суровому аскетизму предпочли яркий колорит и геометрический декор, а золото сменила пошлая бронзовая желтизна. Иисус распростёр руки, но будто не для того, чтобы удержать в них всю мощь своей обители, а чтобы сокрушить её, разнести вдребезги, подобно обезумевшему титану. Уильяму определённо не понравилась эта икона, пусть кощунственно, однако же он не увидел в ней ничего святого. Её вид угнетал, возвращая мысленно к тоскливым витражам и мозаикам больниц, на которых любили использовать библейские мотивы. Мальчик похолодел в безрассудной тревоге, будто бы за ним прямо сейчас должны прийти и отвести на обследования, и крепче вцепился в руку матери.
Падре Себастиано, духовный наставник Армандо со времён его обучения в академии, служил в этом соборе. Высокий мужчина с чёрными и гладкими, точно вороново крыло, волосами. Черты лица его были ярки, резки и очень красивы, как у чистокровных романцев, портреты которых сохранились, пожалуй, лишь в книгах, а кожа сухая, изжелта-смуглая от природы. Подойдя к матери, он вежливо спросил её на хорошем английском, понимают ли они по-итальянски. Мама, заманчиво улыбнувшись ему, показала своими элегантными, в золотых кольцах, пальцами тот жест, что означает «чуть-чуть». Непохоже, что он нетерпимо относился к англичанам, но, вероятно, хотел придать церковному обряду больше величия. Прищурив глаза в улыбке, он тронул Уильяма за руки и ласково сказал:
— Non temere. Non temere… [1]
Этот человек не внушал отвращения, как доктор Кёрнер, но сердце бешено колотилось. Уильям плотно сжал губы и постарался сделать серьёзное лицо.
— Wilhelm, rinunci a Satana e a tutte le sue opere e a tutto il suo orgoglio? — склонившись к глазам мальчика, негромко, но очень внятно спросил падре глубоким, бархатистым голосом. [2]
— Rinunci… — неуверенно вымолвил Уильям это острое, будто отсекающее кусок плоти слово. [3]
— Credi in Dio, il Padre Onnipotente? [4]
— Credo.[5]
Падре поднёс золотой кувшин с освященной водой и жестом попросил склонить голову. Армандо, что стоял рядом, всё это время зачем-то держал Уильяма за руку и нервно мял её. Раздражало. Хотелось пнуть его по ногам. Уильям и так стеснялся демонстрировать кому-то, кроме мамы, свои больные руки без перчаток, которые в храме положено было снять. И тут Армандо потянул его за ладонь, поднеся почти к лицу, нахмурился. Внезапно, как ужаленный, отскочил от мальчика и, тыча в него пальцем, закричал:
— Madonna mia! Questo bambino è segnato dal diavolo! [6]
Добродушный, веселый и наивный пару минут назад, он сейчас задыхался от гнева и ужаса, вмиг его охватившего! Выпученные глаза горели, не выражая ни капли осознанности, словно в каком-то истерическом припадке.
— Calmati, fratello. Che ti prende? La tua follia è peccato. Non contaminare le sale nel nome del Signore impuro, — спокойным, тихим голосом попытался утихомирить его падре, взяв за плечо. [7]
Но Армандо железной хваткой вцепился в руку Уильяма. Мальчик попытался вырваться, но мужчина едва не вывихнул ему плечо, не обращая никакого внимания на закричавшую мать.
— C'è un segno animale sulla mano![8] — брызжа слюной, страшным голосом выкрикнул Армандо.
Господи, о чём он говорит? Что это значит? Голову покинула малейшая осознанность, что вокруг происходит. Кровь отхлынула от лица мальчика, губы немели и дрожали, не в силах воспроизвести ни единого внятного слова. Он прижался к матери, что вырвала его из лап этого взбесившегося чудовища. Падре, явно превосходя его по крепости тела, скрутил Армандо сзади, не подпуская к ребёнку, но тот неуправляемо рвался, кричал слова, которые Уильям уже не пытался перевести. Несколько юношей-диаконов, хлопотавших над сломанной рамой большой иконы, побросали работу и поспешили на помощь. Мама, покрыв беспощадным ругательством и Армандо, и собор, и всё Римско-католическое духовенство, крепко стиснула руку Уильяма и, грозно стуча каблуками, направилась на выход.
— Синьора! Синьора, постойте, прошу вас! — кричал ей вслед падре.
Догонял, чуть прихрамывая на левую ногу. Он умолял ради Бога принять его извинения, уверял, что Армандо просто перенервничал, мол, парень молодой, неопытный… Просил вернуться и спокойно продолжить крещение без присутствия Армандо, ведь обряд нельзя оставлять незаконченным, обещал, кажется, даже вернуть уплаченные деньги. Но мать не желала его больше слушать и пригрозила вызвать полицию, если её ребёнка сию минуту не оставят в покое. Вот так Уильям и остался некрещёным. Забавно. Совпадение? Знак судьбы? Или просто так было угодно ему?.. Это так и останется загадкой. Может, когда-нибудь Уильям заслужит право её разгадать.
Notes:
1. - Не бойся, не бойся.
2. - Вильгельм, отрекаешься ли ты от сатаны, и от всех дел его, и от всякой гордыни его?
3. Отрекаюсь
4. Веруешь ли ты в Бога, Отца Всемогущего?
5. Верую
6. Матерь Божья! Этот ребёнок отмечен дьяволом!
7. Успокойся, брат. Что с тобой? Твоё безрассудство — грех. Не оскверняй именем нечистого Господни чертоги
8. На его руке метка зверя!
Chapter Text
<tab>Ясно, что с Армандо мама разорвала все отношения и дальнейшая судьба его больше нисколько не волновала её. А пресловутая «метка зверя»… Ею Армандо показался шрам на правой руке мальчика, сохранившийся с той самой ночи. Врачи вынули стекло из его ладони и утешили маму, что Бог миловал её сына: если бы осколок вошёл чуть глубже, повредил бы сухожилие и рука осталась бы нерабочей и вряд ли смогла бы удержать кисть…
Но в скором времени эту руку постигла другая напасть: от антипсихотических препаратов в ней периодически возникала неконтролируемая дрожь. И выходя к школьной доске, Уильям вынужден был прятать руку за спину, что придавало ему забавное сходство с поверженным фюрером. Лицевые мышцы часто схватывала судорога, вызывая боль при малейшей попытке улыбнуться. Эксперименты с головным мозгом не проходят даром, и психиатрия тихомолком признавала свою несостоятельность и недостаточность опыта с таким сложным человеческим органом.
Скоро он ощутил первые трудности в художественных классах, не понятные другим детям, которые не ценят ничего, из того, что имеют. Уильям мог часами разрабатывать руку, буквально заново учился держать карандаш и кисть, не позволял себе лишнюю свободную минуту, порой заставляя маму Христом Богом умолять его немного передохнуть. Преподаватель-художник, смешной старичок, посмотрел однажды на Уильяма, который сидел к нему в профиль. Отойдя к окну, любопытно прищурился, поглядел против света и воскликнул:
— Уильям! Не поворачивайся, не поворачивайся! Господи, да ты же настоящий Ричард Третий! Я прямо чувствую этот бешеный темперамент. Ей-богу, пожелай в своё время Пинтуриккьо написать портрет маленького короля, ты был бы идеальным натурщиком!
И он поцеловал кончики своих пальцев.
Уильям рисует через боль, через силу, через нечеловеческую усталость, но всё же с великим упоением, щедро отдавая всего себя делу, без которого уже не видит возможности дышать. Чтобы по-человечески поработать с оттенками красного, приходится постоянно регулировать освещение, бегать то к окну, то от окна, терпеть головную боль, заливаться кровью из носа, после чего картина всё равно безнадежно поблекнет и напросится печальный вывод: «Не то». Тем не менее Уильям добивается своего — он лидирует в художественном классе, преподаватель не устает хвалить своего маленького короля… А вдруг просто жалеет? Уильяму отвратительно и страшно даже подумать о таком унижении. Он хотел, нет… он требовал от себя большего, чтобы на его картины перестали смотреть как на трогательные рисунки больного ребёнка! Он пообещал себе сделать всё возможное, чтобы подданные искренне зауважали своего короля!
Приступы тошноты становятся настолько частыми, что приходится всюду брать с собой бумажный пакетик, от солнечного света глаза нестерпимо болят, и Уильям не может выйти из дома без солнцезащитных очков. Благо, солнца в Лондоне не так много… На лечении сны совсем перестают сниться, вместе с этим начинаются серьезные проблемы с памятью, и мама провожает Уильяма в школу, которая, казалось бы, совсем рядом с домом, потому что боится, что он снова забудет адрес. Даже кратковременная ремиссия — долгожданное чудо.
— Вот когда у тебя появится хороший друг, будешь ходить в школу без меня, — любила сострить мама.
Ох… Она всерьёз верила в эту шутку про хорошего друга? У Уильяма не было друзей, по крайней мере того, кого мама назвала бы хорошим. Напрасно думать, что детские души ещё не осквернены такими пороками, как зависть, корысть и подлость. В их глупых, недоразвитых головах быстро успевает сформироваться понятие «не такой, как все», которым они готовы беспощадно клеймить. Стадо маленьких шакалов с бараньими инстинктами. Сколько бы Уильям ни объяснял, что его неэстетичная, бросающаяся в глаза болезнь не заразна, с ним всё равно боялись садиться рядом, не говоря уже о том, чтобы поздороваться за руку.
Будто раскаиваясь за все причинённые страдания, за больницы, за лекарства, за доктора Кёрнера, мама однажды посадила его к себе на колени и, нежно гладя по лицу, сказала прямо в душу, словно вводя в сильнейший гипноз материнской любви: «Ты король — знай это. Тебе позволено всё. У тебя будет всё. Бери от этой жизни всё, что захочешь».
Мама к тому времени уже успешно реализовывала себя как модный дизайнер, не без помощи одного богатого театрального режиссёра, которого избавила от хандры, а в дальнейшем и сделала своим мужем. Её бутики на самых престижных улицах Лондона — апогей моды целого века. А одна из идей, пролетевшая без промаха, — новая форма для старшеклассников.
— Ты любишь детей? — спросил Уильям маму на счёт её нового тренда.
— Нет. Я люблю тебя… и деньги, — игриво шепнула мама ему на ухо.
Уильям и правда очень нравился себе в новой школьной форме. Мама мастерски избавила её от депрессивного и грубого английского консерватизма, совершенно далёкого от изящества. Победителем в вековой истории юношеской красоты она считала французскую форму элитных школ тридцатых годов. Теперь покрой дышал эклектизмом, на подворотах шорт элегантно оформился шов, ужасная зелёная клетка пиджака, что прочно ассоциировалась у мамы с одеждой для пациентов психиатрической больницы, сменилась крохотной лапкой тёмно-синих оттенков, шевиот гораздо лучше держал форму, нежели мольтон, а универсальный воротничок Spread наконец-то пришёл на смену чертовски неудобной и претензионной «бабочке».
Уильям ревностно вцеплялся в учёбу всеми зубами, не допуская даже мысли, что кто-нибудь из учителей посмеет заклеймить его затравленным, больным дурачком и из жалости вывести С по предмету. Всё свободное время, и силы, и душу, и всего себя он отдавал художеству да книгам. Учителя ценили его перфекционизм, усердие и холодный, довольно изощрённый для ребёнка его возраста ум. И в четырнадцать лет, достигнув почтенного статуса старшеклассника, Уильям был почти единогласно избран префектом. Здравый рассудок, к сожалению, позволял понимать, что всё это свершилось неслучайно. Редкая психическая болезнь, к тому же впервые диагностированная у ребёнка, не могла не стать сенсацией, и директор, памятуя новомодную конвенцию о правах человека, вероятно, счёл выгодным — не в насмешку ли? — выставить такого особенного ученика гордостью школы.
Во время ланча компания задиристых юниоров под предводительством мерзкого толстяка Тони с постоянной вонью изо рта, окружила его столик.
— Почему ты ешь траву? Ты что вегетарианец? — пискляво хихикнул один из мальчишек.
— Он иллюминатор. Моя мама сказала, что его дед был иллюминатором — это те, кто поклоняется дьяволу. И его пятна на руках, видишь? Это проказа — болезнь, которая бывает из-за грехов предков, про неё в Библии написано, — важным голосом кто-то прошептал в ответ.
— Иллюминат. Однако они не поклонялись дьяволу и вегетарианцами не были. Проказа — инфекционное заболевание, а моё — аутоиммунное и с проказой не имеет ничего общего — это признали ещё в конце восемнадцатого века, но вы, похоже, остались на уровне кайнозойской эры, — даже не оглянувшись, спокойно пояснил Уильям и продолжил мельче нарезать свой салат. — «Попытка познания высоких, сложных материй губит женщину», — сказал Фрейд. Советую передать его слова твоей маме.
— А почему у тебя рука так трясётся?
— Не подходи к нему! Мама сказала, что это заразно.
— Фу! Мы купались после него в бассейне! Аа! Я хочу помыться!
Они противно пищали, паясничали, лезли к нему, как безмозглые щенки, которых следовало бы утопить ещё при рождении.
— Эй, ты что такой тормоз? Ты вообще-то наш староста! — наконец открыл свою громкую, дурнопахнущую пасть Тони. Недовольный отсутствием внимания, он облокотился на стол прямо напротив Уильяма, схватил его перчатки, аккуратно сложенные рядом, и стал дразнительно махать ими перед лицом. — А ты нам не нравишься, знаешь? Лучше бы выбрали Тома, он гораздо круче тебя.
— Да! Да! Том круче! Этот вообще придурок! — почти хором подхватили его дружки, нисколько не стесняясь Уильяма.
Когда-то в английской системе образования применяли телесные наказания за неуважение старших. Когда-то, когда-то... Неторопливо прожевав кусочек яблока, Уильям обвёл всех уничижительным взглядом и слабо ухмыльнулся одними глазами, ибо напрягать лицо было трудно.
— Это нормально. Английская чернь во все времена была недовольна своим королём, именно поэтому демократическое государство она заслужит ещё очень нескоро.
Конечно, эти тупоголовые выродки мало что понимали, однако Уильям своё слово сказал, с тем и успокоился. Пока один из шестёрок Тони, лопоухий, чернявый француз Мишель, прятавшийся за спинами, вдруг радостно взвизгнул:
— Смотрите, что я нашёл у него в шкафчике! Уилл, это твоя мама?
— Его мама до сих пор за ручку в школу водит, я видел!
Уильяма словно кто-то кольнул в позвоночник острой иглой. Он машинально подскочил и увидел в ручонках этой мрази портрет матери, который должен был дорисовать сегодня после занятий. Ноги застыли в полушаге, рука бессильно протянулась, чтобы отобрать неприкосновенное сокровище. Но Тони в ту же секунду разбежался и ударил ногой прямо в центр маминого лица, сразу разорвавшегося надвое. И, победоносно заулюлюкав, стал скакать, как обезьяна, и бить себя в жирную грудь. Глядя, как радуется его трагедии этот урод, обделённый и умом, и душой, Уильям распалился от дикой ненависти. Пусть он сдохнет самой страшной, самой жалкой смертью. Пусть все они сдохнут. Все, все, все… Поганые твари, не достойные жизни. Пусть их постигнет проклятье.
Кстати, нож, подаренный Армандо, Уильям всегда держал при себе, никогда не доставал из внутреннего кармана пиджака, но чувствовал в нём некое душевное подспорье, как в талисмане. Остудив свою злость до обжигающе ледяного спокойствия и проследив, что Тони идёт в сторону туалетной комнаты, Уильям неслышно проследовал за ним, как тень, пустыми коридорами и, зайдя следом, закрыл изнутри дверь за защёлку. Кажется, кто-то из знаменитых детских психологов советовал «завоевать авторитет в коллективе, нейтрализовав неформального лидера». Нейтрализовать… Звучит заманчиво.
— Тебе чего? — с по-прежнему наглым лицом бросил он Уильяму, не сразу увидев в его руке нож.
— Знаешь, в славное время нацисты нашли бы применение такому куску сала, как ты, и из тебя получилось бы добрых десять килограммов отличного мыла.
Подозрительный взгляд Уилла, совершенно не умеющего обращаться с юмором, не понравился Тони. Он попятился к окну, которое, на его беду, оказалось закрыто: закричать не лучшая идея.
— Ты что творишь, психопат? Убери нож! — вскрикнул он, в голосе поубавилось храбрости. — Я всё расскажу мистеру Рэту!
— Не психопат. Шизофреник с религиозно-архаическим бредом. А мистер Рэт, держу пари, сказал каждому из вас на ушко: «Держись подальше от этого странного мальчика. От него можно ожидать чего угодно». Так? В его духе, я знаю. Напрасно вы не слушаетесь советов опытных, взрослых людей.
Тони вздрагивал при каждом щелчке, с которым нож раскладывался у его лица. Только бы не дотронуться: зеркальная полировка ангельски чистого лезвия не должна запачкаться об это потное, свинячье тело. В отёчных, заплывших жиром глазах читался панический страх, губы трусливо дрожали.
— Не надо, пожалуйста… Уилл, я больше не буду!.. — девчачьим голоском захныкал он.
Боже правый! Он до смерти боится. Страх на грани с фобией. О, как знакомо… Потрясающе, но Уильям сейчас видел его насквозь, читал, чувствовал каким-то необъяснимым чутьём. О, какое это прекрасное ощущение власти над чьей-то душонкой, которую ты буквально держишь в своих руках…
— Страшно, когда к твоему лицу подносят нож, Тони? Может, когда-то давно твой отец неумело сторговался с бандой ярди?[1] И вскоре к вам домой ворвались страшные люди в масках и прямо на глазах маленького ребёнка, ещё не научившегося вылезать из кроватки… порезали лицо твоему отцу, разрезали рот — от уха до уха. Как в романе Виктора Гюго, верно? Ты тогда обмочился. Я могу тебя понять — сам пережил нечто подобное.
— Ричард Третий был очень либеральным и милостивым королём: он уравнял права всех сословий и дал право челяди выступать в суде. Однако его армия предательски бежала, бросив своего короля на верную смерть, — продолжил Уильям, абсолютно холодный к сопливым извинениям Тони. — Добро не всегда порождает добро и не всегда оно на пользу, понимаешь?
Уильям с огромным удовольствием сейчас посмотрел бы, как он встанет на колени и будет просить милости своего короля. Но, увидев, что ткань шорт Тони внезапно потемнела, а по толстым, белым коленкам потекла струя, вполне удовлетворил своё честолюбие. До чего же он омерзителен. Просто свинья. Окинув его брезгливым взглядом, Уильям не сказал больше ни слова и вышел, оставив бедолагу одного в туалете.
Прямо под дверью он наткнулся на случайного свидетеля своей расправы. Это был Рон — однокурсник, представляющий собой неприглядную личинку, из которой вполне мог окуклиться английский джентльмен, образ которого воспет в романах Джейн Остин. Маленький, белобрысый, визгливый, с голубыми глазами и удивлённо приоткрытым ртом, что, похоже, не закрывался из-за кривых, выдающихся передних зубов, на которых вечно налипала какая-то белая пена, и Уильям порой задавался вопросом, не болен ли он бешенством. Слишком мелкий и щуплый для своего возраста, он вполне походил на юниора. При виде Уильяма Рон выпучил глаза и издал звук эмоционального замешательства: «О-оу…».
А на следующий день рискнул сесть на лавочку около спортивной площадки, где Уильям всегда ждал маму после занятий по рисованию. Долго сидел молча рядом с ним, болтал ногами, исподтишка поглядывая и заговорщически улыбаясь. В конце концов ему это надоело.
— Ты что вчера этого Тони… того? — не зная, как правильнее выразиться, он стукнул кулаком по ладони.
Уильям удивлённо приподнял брови, продолжая глядеть перед собой.
— Вообще-то я к нему даже не прикасался.
— Аа… Ну всё равно. Он тебя обидел, а ты бы не… Забудь просто, он дурак. На плохое не надо отвечать плохим, — неуверенно промямлил Рон.
Его отец был священником, служил в приходской церквушке — вот откуда все эти праведные речи.
— Кто сказал? Зло — столь же абстрактное понятие, как и добро, и по природе своей так же неизбывно и циклично. Одно не наступит без другого, как день без ночи, а луна не светила бы, не отражая свет солнца.
— Аа… — снова протянул Рон, и на его лице нарисовалось выражение глуповатого любопытства.
— Помнишь любимую фразу мистера Рэта, учителя математики в младшей школе? «В школе лучше быть одному, нежели прибиться к компании неудачников». Как считаешь? Согласен с ним?
Уильям точно не знал, с какой целью сейчас сказал это. Может, потому что настроение располагало поговорить. Может, просто рассчитывал позабавиться и отпугнуть от себя очередного человечка, который подсел к нему просто от скуки, но никак не с дружескими намерениями. Может, потому что проверял этого мальчишку на оригинальность мышления. В конце концов, изо дня в день видя Рона в школьных коридорах, Уильям его почти не знал. Однако тот плюхнулся лицом в колени, громко прыснул и начал задыхаться от смеха.
— Мистер Рэт… Мистер Крыс, — повторял он с зажатым носом, пародируя гнусавый голос учителя и веселя себя ещё сильнее.
Уильям для уверенности решил провести контрольный психологический эксперимент.
— Кстати, лавка с твоей стороны покрашена, — равнодушно сообщил он.
Рон не вскочил, а буквально взлетел и, заливаясь визгом, стал извиваться и отчаянно хлопать себя по заднице. Он делал это большей частью наигранно, для собственного задора, и эта придурковатая вычурность искусно сочеталась в нём с детской, безобидной естественностью. Убедившись, что его надурили, Рон резко замолчал, опять залился смехом, потом сел на скамейку, скрестив ноги, между которых зажал свой рюкзак. Достал из него красную термобутылку и принялся пить с гулкими, жадными звуками. Уильям чувствовал, как колотится его сердце, даже на этом маленьком расстоянии, что было сейчас между их голыми коленями.
— Будешь? — Рон протянул ему бутылку.
Вот как… Ему даже не брезгливо? Даже не боится подцепить заразу? Уильям сделал пару глотков, исключительно для формальности. Разглядывал вблизи его бледно-золотистый цыплячий пушок на висках, который хотелось пригладить и заправить за ухо, блестящий от пота лоб, спрятанный под челкой, где сгрудилось большее количество подростковых прыщей, костлявые коленки с засохшими бурыми корочками от ссадин. И в этот момент впервые с тревогой почувствовал полное бессилие собственной ненависти к людям. Это было удивительное создание, умеющее обращать в камень злобных, клыкастых чудовищ, которых Уильям спускал с цепей.
Уже в тот день они обоюдно и как-то совсем неосознанно поставили несводимые печати друг другу на души. А потом, столь же неосознанно сближаясь и взрослея, в туалетной комнате, на заднем дворе школы, в раздевалке после занятий физкультурой, даже в хозяйственном чуланчике случались поцелуи, более крепкие, чем дружеские, объятия и прочее баловство, на которое способны мальчики, имея руки и ещё не имея взрослых предрассудков. Мама поражалась настырности Рона и всё же души в нём не чаяла, радуясь, что её сына смогли так нежно и искренне полюбить.
— Доведи его, пожалуйста, до дома: он иногда забывает, где живёт, — шёпотом напоминала она Рону почти каждое утро, хоть Уильям и заклинал её никому об этом не рассказывать.
— Ерунда! Мой папа тоже иногда забывает. Но в этом случае вы должны мне залог вдвое больше вчерашнего, — отвечал тот и деловито протягивал руку.
— Ужасно! Ты будто сын не священника, а уличного менялы! — всплёскивала мама руками, затем клала на раскрытую ладонь четыре конфеты.
— Могу заверить, мисс Спирс, это почти одно и то же.
Да, он уже с малых лет нравился женщинам. Обаяние беспечного сердцееда уже тогда начинало гармонировать с общительностью и врождённым умением заводить выгодные знакомства. Если бы он ещё умел грамотно пользоваться своими способностями…
В мамином муже Уильям находил поразительные сходства с собой, впрочем, как и во всех её любовниках. Такой же высокий, худой, с тёмными волосами, резко подчёркивающими голубоватую бледность, и выразительными, вдумчивыми глазами. Уильям не испытывал к нему особой душевной тяги, но с ним по крайней мере было спокойно, с ним он не чувствовал себя слабым и бесправным, но ведь иного мама и не допустила бы.
Вернувшись как-то раз домой после школы, застал его в постели с любовником. В обмен на молчание Уильям потребовал себе особенную награду. Приказал лишить его невинности. Просто счёл этого человека наиболее подходящим, опытным любовником, которому можно доверить своё тело. В шестнадцать-то лет… Им двигала не юношеская похоть, но любопытство, эгоизм и властолюбие короля, которому дозволено всё. О! Великолепно смотреть на взрослого мужчину глазами бессердечного повелителя, видеть, как он боится за свою душу, впадая в новый грех, и ничего с этим не может поделать. У него нет выхода. Он робеет, умоляет, боится, но хочет… безбожно хочет.
Испытав первую настоящую близость, Уильям не утолил голод плоти, но окреп в уверенности, что он прекрасен. Прекрасен! Чтобы понять это снова, ему достаточно было посмотреть в зеркало. Прекрасный, умнейший и талантливый молодой король с ледяным сердцем — веками отшлифованная до абсолютного совершенства инкарнация Ричарда Третьего.
Notes:
1. ярди — ямайские гангстеры, с которыми Великобритания в 50-е годы налаживала торговлю наркотиками
Chapter Text
<tab>Не дожидаясь его совершеннолетия, мама сделала Уильяму подарок. Он снялся в журнале, представляя элитную коллекцию её одежды. Конечно, гримёрам понадобилось немало сноровки, терпения и тональных средств, чтобы замазать расчёсанные бляшки по телу… Да и пережить одну фотосессию оказалось нелегко. Уильяма быстро утомляла любая деятельность, кроме рисования. «Смотри в камеру, Уильям!» О да, где-то это уже слышал… Каждая вспышка фотоаппарата ударяет по чувствительным к свету глазам и отдаётся в голове взрывной волной.
Вот он, на первых страницах апрельского выпуска Vogue, астенично худой, в приталенном ультрамодном блейзере, напоминающем наполеоновский мундир, в расклешенных брюках, прошитых золотой нитью, с геометрично ровными пропорциями тела, на которых любая одежда восхитительна, и холодно-неподвижным лицом. Уильям не любил чересчур экстравагантные наряды, но ведь это всё мамино — оно априори прекрасно. Не любил он и фотографии — плоско, фальшиво и совершенно безжизненно. Нет, фотокамера никогда не передаст того, что могла бы передать кисть художника.
Фотографы, кутюрье, стилисты — вся элита высокой моды, наработанная матерью, в восторге от нового, экзотичного идеала мужчины, который несомненно должен вытеснить мускулистых блондинов с кукольными улыбками.
Журналисты не устают клепать слезливые истории о несчастном, залеченном до полусмерти мальчике-шизофренике, который благодаря железной силе воли смог стать тем, что демонстрируют эти восхитительные фотографии.
Его умоляют оставить «глупые мечты» стать художником и всецело посвятить себя модельному делу, его жадно хотят — и тело, и душу — и уже готовы вцепиться зубами и выдрать с корнем из его собственной мечты, но… Вся проблема в том, что сердцу короля всё это время оставался желанен лишь один, предначертанный ему много лет назад, может быть, ещё даже до рождения. Только почему его так долго нет?.. Уильям теперь мог спокойно спать, дышать, никакие сны более не беспокоили. Но как же он? Неужели ушёл навсегда?.. Неужели кто-то отнял его? Доктор Кёрнер…
Мама умоляет, чтобы Уильям не бросал его сеансы. Выражение лица этого ненадёжного, скрытного человека с каждым годом становится всё омерзительнее, а глумливая улыбка наискось буквально застывает на губах. Уильям изо всех сил держится, чтобы не убить его за мерзопакостные вопросы, которые тот смакует, связанные с сексуальным влечением, матерью и… гадко даже мысленно такое повторять.
— Как хромой не может ходить без костылей, так и вы не можете жить без таблеток, — вкрадчивым голосом убеждает он каждый раз. И напоследок, сощурив правый глаз, с убийственным наслаждением спрашивает: — Он ушёл от вас..? Ваш дьявол-то.
Попытка просто взять и не принимать таблетки оборачивается страшным, граничащим с предсмертной агонией, приступом, который удаётся снять только врачам скорой помощи. В то время как ровесники, занимавшиеся с ним в художественной школе, уже вовсю изменяют границы чувственного познания с помощью ЛСД и ДМТ, Уильям мечтает найти хоть какое-нибудь вещество, от которого просто, чёрт возьми, перестанет постоянно тошнить! Бессильно признает, что загнан в замкнутый, непробиваемый круг, подобно защитной пентаграмме. Или заперт не он сам..? Заперт тот, кто по-прежнему властвует над его плотью — бренной оболочкой. Ну конечно! Они по-прежнему одно целое. И доктор Кёрнер знает это. И хочет во что бы то ни стало вытравить духа тьмы из тела короля, им избранного и рождённого под его покровительством. Боже правый! Наивный, жалкий человечишка…
Уильяму не составляет труда поступить в Королевскую академию художеств и уже скоро стать одним из лучших студентов. Мама ищет ему элитных натурщиков для практики. Ухоженные стройные юноши готовы за деньги утолять творческую жажду молодого художника всеми возможными способами. Вот только все чувственные рецепторы Уильяма остаются абсолютно индифферентны ко всем ним. Уровень их красоты рассчитан на то, чтобы улыбаться на рекламных вывесках кондитерских лавчонок или же подавать напитки на выставках.
Смотря отрезвевшим взглядом на очередной законченный портрет, Уильям понимает, что в и этом юноше нет ни капли жизни, нет чувств, нет ничего ценного, во что творцу хотелось бы без остатка вложить свою душу. Он не понимает, он не чувствует, он ненавидит их пошлую красоту, приклеенные улыбки и главное — фарфоровую, молочно-кремовую, без малейшего изъяна кожу…
Малопривлекательные однокурсницы — красивая женщина в Англии — редкое исключение — не упускают возможности плеснуть выкипающей злостью в лицо неприступному, равнодушному до них королю: «По-моему, живопись — это не твоё, Уильям. Тебе то свет, то натурщики виноваты. Не в тебе ли самом проблема?» Один парень, намеренный пройтись по головам, «случайно» портит его рисунок, подготовленный для сессионного просмотра. Ох, Уильям мстит ему утончённо… Просто, не предпринимая особых усилий, отвечает на знаки внимания его недалёкой возлюбленной и позволяет ей раз ублажить себя прямо в туалете академии. Из-за стойких проблем с эрекцией сей процесс, конечно, не увенчивается успехом, зато есть отличный повод завершить его риторическим вопросом: «Не в тебе ли самой проблема?»
Конечно, Уильям не единожды пробует рисовать маму, с лихорадочной жадностью постигая её невероятно сложный образ. Ей самой это нравилось, она могла, не чувствуя — или просто искусно не показывая? — усталости, сидеть вполоборота на стуле, запустив острые ногти в чёрные волосы, тонкая и гибкая, в нуаре сигаретного дыма. Отпущенная в полёт фантазия проникает в самые потаенные глубины художественных возможностей, где границы правдоподобного полностью снесены, а крохотные зёрнышки человеческой индивидуальности, посаженные в душу натурщика, пышно распускаются и вырастают до небес. Мамин образ срастается в воображении с образами Кэтрин Хепберн, Коко Шанель и Маргариты Анжуйской, но Уильям твёрдо уверен: это мама, да-да, без сомнений она и только она… и она прекраснее всех женщин на свете.
Мальчишеская неказистость Рональда очень быстро расцветала, оформляясь в нежное обаяние складного юноши. Однако не выцвела та детская непосредственность, что придавала ему приятную смазливость — то, во что Уильям однажды влюбился всем сердцем. Всё те же длинные, выгоревшие на солнце ресницы, золотистый пушок на висках, спрятанный под загустевшими волосами, веснушки, родинки, бледные рубцы от прыщей, разбросанные по щекам со следами детской припухлости, и трещинка на нижней губе. «Провалиться мне на этом месте, если его лёгкий, полупрозрачно-эфирный типаж не создан исключительно для акварели!» — в изумлении признавал Уильям про себя.
— Крылатый серафим, упав с лазури ясной
Орлом на грешника, схватил его, кляня,
Трясет за волосы и говорит: «Несчастный!
Я — добрый ангел твой! узнал ли ты меня? — бормотал Уильям наизусть, водя кистью по бумаге, до того сосредоточенный на работе, что забывал стряхнуть пепел с сигареты.
На диване, где на разложенной белоснежной простыни позировал Рон, послышался мучительный, сдавленный смех, который парень никогда не мог сдержать.
— Не смейся, мне мешает.
— А тебе, значит, разговаривать не мешает? Что за дурацкий стих?!
— Не дурацкий. Цинично бросающий вызов библейским традициям девятнадцатого века, — в строгом спокойствии отрезал Уильям. — Как и твой образ.
— Мой?! Эй, ты чего там рисуешь? А ну, покажи!
Рон нетерпеливо вскочил, но, стоило Уильяму, поправив очки, глянуть на него, присмирел, вернулся в позу и снова закинул за голову руку с белой лилией.
— Не гримасничай. Ты — такой как есть, живое воплощение ленивой похоти, которое в гармонии с чистотой ребёнка. Как противоречиво… — бессознательно прошептал Уильям. Иногда он не замечал, как душа буквально выходила из тела и следовала за кистью.
Рон прекрасен, бесспорно. Несмотря на свой ветреный, где-то даже небрежный нрав, с Уильямом он всегда был нежен и чуток, каким только можно быть с самым близким тебе созданием. Его бескорыстная, по-детски святая, вместе с тем жадная, слепая и страстная любовь напоминала чувство, которое испытывает юный воин, преданный своему королю.
— Ты меня любишь? — бывало, спрашивал Уильям то, чего требовало оголённое сердце, уязвимое перед страхом потерять этого дивного мальчика.
— Я тебя боюсь! — с загадочно-игривой улыбкой, точно как при первой их встрече, отвечал Рон.
Он, не закончив и двух лет, бросил обучение в католической семинарии Ушоу, куда церковь отца дала направление. После чего отец наложил на него тяжкую епитимью, если можно так выразиться. Теперь Рон перебивался непостоянными заработками, считая, что джентльмену, вроде него, не пристало заниматься чёрной работой, предпочитал общество состоятельных дам, в итоге частенько оставаясь неудачливым, обманутым и не понятым их ревнивыми мужьями. Уильям помогал Рону деньгами, мама не раз предлагала ему работу в рекламе, с которой тот отлично справлялся, однако всякий раз ему случалось влипнуть в драматичную историю.
Каким бы тесным, овеянным чем-то неземным ни было родство их душ, Уильям не мог признать Рона кем-то большим, чем друг. Рон — это для него, как бы безжалостно ни звучало, ничтожно мало.
<tab>В преддверии сессии Уильям, как с радостью подтвердил бы доктор Кёрнер, окончательно теряет рассудок. Он скрупулёзно прорисовывает все работы, которые нужно представить к концу семестра, а времени безбожно мало. Под страхом смерти не допускает в этом священном деле и малейшей небрежности. Подобно истовому аскету, лишает себя дневного света, пищи и сна, умерщвляя плоть и укрепляя дух, которым отчаянно стремится постичь своего Бога… или того, кто занял его место?
Ему всё больше и больше нравится, как выглядит в зеркале его худое, посиневшее от нехватки солнца тело. Ему нравится, как оно выглядит в чёрной одежде, нравится втягивать живот и смыкать пальцы на талии, обхватывать голени, лодыжки, запястья, с диким упоением находя совершенными свои параметры и генетические данные. Выпирающие кости — высшая степень эстетизма, которою только может узреть око художника. Никаким лекарствам не под силу изуродовать его красоту, повлиять на работоспособность и обменные процессы, превратить в жирный, неповоротливый, отупевший кусок мяса, как это, согласно исследованиям, случается со всеми, проходящими психиатрическое лечение. Он с восторгом понимает, что сильнее любых лекарственных средств, изобретённых человеком. Он научился отключать чувство голода на дни, а то и на недели, брать энергию буквально из воздуха. И всё же временами, когда что-то вдруг перемыкает в голове, безрассудно срывается и с жадностью набрасывается в одиночку на еду из ресторана, пиццу, мороженое, конфеты и сдобную выпечку — всё, чем отчим любит побаловать семью. О, как долго он был, чёрт возьми, лишён нормальной еды! Теперь-то имеет полное право отвести душу, может есть сколько захочет и не поправиться ни на грамм. Объевшись до тошноты и полного изнеможения, выворачивается наизнанку в туалете, пока вновь не достигнет экстатического чувства свободы внутри.
<tab>Рон организовывает ему достойный подарок: договорившись со своим знакомым — сыном какого-то влиятельного человека, проводит Уильяма в морг. Один талантливый, очень известный в Лондоне художник, картины которого глубоко вдохновляли Уильяма с самого детства, писал много своих портретов — так поговаривали — именно с мертвецов. Этот необычный человек не любил афишировать своё настоящее имя, а на картинах подписывался как сэр Мортимер. Его творчество дышало традициями прерафаэлитов, печально забытых английской богемой. Он сам, как по секрету говорили знающие люди, был родственником самого Россетти. Сейчас он больше не рисовал, переехал в Париж, купил акции какой-то крупной корпорации, организовывал художественные выставки и даже, если это, конечно, не враньё, возглавил Гильдию Святого Георгия[1]. Среди всех современных художников Уильям считал его единственно достойным примером для подражания.
И тревожной рукой сняв простыню с рыжеволосой, совсем ещё юной девушки, Уильям распахнул своё сердце, готовый вобрать в себя эту вот-вот готовую померкнуть, остыть и перейти в стадию разложения красоту… ох, как важно успеть уловить это мгновение, прикоснуться к душе, не отлетевшей ещё от тела, не спугнуть эту живую, хрупкую пташку, трепещущую прямо в руках художника. Как волнительно, как прекрасно отпустить свой разум и почувствовать превосходство не то мёртвой натуры над живой, не то живой над мёртвой… Но в лице той девушки Уильям увидел несомненно больше динамики, чем во всех живых натурщиках, которых когда-либо рисовал.
Вернувшись домой в тот день, он ощутил мощный поток энергии, хлынувший в его ссохшиеся от усталости жилы. Будто по велению внутреннего голоса, он едет в публичную библиотеку на Сент-Мартинс-Лейн, проводит целую ночь в закрытом отделе, не замечая течения времени, вчитываясь между строк Дарвина, Ницше, Гальтона и повсеместно запрещённого Макиавелли. Уильям ликует, снисходительно перечитывая заключения этих увековеченных в истории личностей. Потому что заключения их — это одна громаднейшая ошибка! А разгаданные ими тайны имеют грубейший дефект в своей основе! Голову Уильяма озаряет чёткое, безошибочное и абсолютно серьёзное понимание, что все функции и свойства его тела противны устоявшейся логике жизнедеятельности человека. Он беспредельно выше обычного человека, и никакому гению доселе не удалось понять и вывести этот единственный, идеальный, очищенный от противоречий образ сверхчеловека — короля всего сущего на земле…
<tab>Темой экзамена по композиции внезапно становится туманная цитата Ван Гога: «Я и есть мои картины». Профессор Кендал, довольно дружелюбная женщина, ни разу ни в ком не увидевшая бездарность, подошла к его мольберту. Перед ней Уильяму никогда не приходилось напрягаться, готовясь к выстрелу в спину.
— Море?.. — удивлённо спросила она. — Оно далеко. И в то же время оно повсюду. Однако…
— Море каждый раз отступает от берега, оставаясь недосягаемым, как мечта, но таким же паразитически неотъемлемым, — произнёс Уильям, всматриваясь в аккуратно и старательно сгущенную тёмно-синюю тень за головой юноши, вернее, его высушенного, выцветшего скелета, обозначенного лишь тонкой нитью контура, готового вот-вот рассыпаться. Ох, да он сам и есть тень…
— Снова вспомнил какую-то сказку? — тихонько, чтобы никто не слышал, спросила профессор.
Она обладала потрясающей способностью глубоко чувствовать и главное — запоминать вкусы всех своих студентов.
— Сказка Оскара Уайльда о рыбаке, который полюбил русалку, но, чтобы быть с ней, вынужден был отрезать свою душу. Омертветь, в оконцовке потерять себя.
— Отрезать… Да… Во-о-от какие острые, суровые линии… — вдумчиво протянула профессор, водя карандашом над лицом морской красавицы, что буквально врастала в глубокую, мрачную синеву моря. — Мне нравится, как они соотносятся с его сильными скулами и носогубными бороздами.
Она указала на юношу-рыбака. Но что-то внезапно насторожило её.
— А его душа, между прочим, на месте, — безапелляционно заявила вдруг она и, к большему удивлению Уильяма, рассмеялась. — По-моему, ты слегка… запутался, Уильям.
Парень вскинул глаза и с инстинктивной враждебностью посмотрел в доброе, бронзово-жёлтое от пудры лицо женщины.
— О чём вы, профессор Кендал?
— Ну как же? Посмотри, какой прочный абрис лица — просто непробиваемый! — продолжила она, будто нарочно, твердить своё. — Я бы сказала, он потерял себя только извне. А внутри он остался, и остался очень даже сильной и цельной личностью.
Ведь она говорила сейчас вещи, прямо противоположные образу, который Уильям хотел создать! Не желая верить, что впервые столкнулся с таким постыдным феноменом, как внутренняя противоречивость (Боже правый, этот диагноз ставили неискушённым новичкам!), он сумрачно уставился на свой рисунок. Видя, как парень переменился в лице, профессор Кендал бережно притронулась к его груди и сказала, на сей раз достаточно серьёзно:
— Тебе просто нужно дать свободу твоему любимому образу, который ты прячешь в своём сердце. Выпустить его наружу, прямо на холст, понимаешь?
Сердце парня дрогнуло так сильно, что его всего передернуло.
— Значит, его нужно просто позвать? Пригласить в свою душу и позволить ему выйти и предстать перед миром людей, верно? — самозабвенно подхватил он слова преподавательницы, не сразу услышав со стороны тот вздор, который сейчас нёс.
— Ну конечно! — нисколько не смутилась Кендал и, наверное, даже готова была расцеловать студента, совершенно правильно истолковавшего её слова.
«Молю, услышь! Услышь, как я тоскую по тебе! Во имя всего мира, не оставляй меня. Ты нужен мне. Приди…» — всей душой, всем разумом и мыслями обращал художник мольбы к своему бесплотному, недосягаемому повелителю.
Notes:
1. благотворительный фонд в Англии, основателем которого был художник Джон Рёскин
Chapter Text
<tab>Когда окончился последний год учебы, мама с отчимом остались жить в Лондоне, на Мейфэре, а Уильяма поселили в домик, в своё время купленный дедом на восточной окраине Беркшира. Хоть Уильям и не любил перемен и хлопот, связанных с переездами, скоро он почувствовал себя спокойнее здесь, вдали от городского шума, людей, автомобилей, грохота трамвайных колёс и воплей неугомонно митингующих студентов. Тихая деревенька, в прошлом столетии — пасторальное уединение художников и поэтов, постепенно застраивалась, обещая в скором будущем стать престижным пригородом Лондона. Чистый, пахнущий речкой воздух, вымощенная дорога через лес и одичалые, ещё не тронутые человеческой рукой заросли вереска, магнолий и вишни — именно то, к чему располагало здоровье Уильяма.
Элегантный, светлый дом, отделанный в стиле короля Эдварда, подремонтировали после долгих лет бесхозности и запустения, заставили новой мебелью. Часть второго этажа, заведённую под односкатную, футуристического дизайна, крышу с широким задвижным окном в ней, Уильям отвёл под мастерскую, в которой проводил минимум по пять часов каждый день. Внизу располагалась кухня-гостиная с проходом на веранду. Уильям предпочитал японский стиль интерьера: низкую деревянную мебель, сделанную специально под заказ, флористический декор на стенах, приятно покалывающие босую ногу соломенные циновки — всё это великолепно уравновешивало душевное умиротворение и творческий азарт. Уильям почти не готовил, терпеть не мог запах горячей еды, поэтому весной по кухне, сквозь раскрытое окно и дверь на веранду гулял свежий, сладостный дух цветущей дикой вишни. Его приводили в уныние фарфоровые статуэтки, безвкусные абажуры на лампах, огромные позолоченные фурнитуры с претензией на барокко и прочие атрибуты английского мещанства. Поэтому в спальне он предпочёл всё тот же восточный минимализм: низкую, широкую кровать без лишнего декора, с жёстким матрасом, две тёмные однотонные вазы простой тяжеловесной конструкции и складную бамбуковую ширму, отгораживающую платяной стеллаж у стены. На ней — отрывной календарь с запланированными на неделю дерматологическими процедурами: вторник — капельница, среда — уколы, четверг — светотерапия, пятница — подкожные инъекции для глубокого увлажнения, а вечером ещё маникюр.
В ванной — множество баночек и тюбиков со стероидными, цинковыми, дегтярными, солидоловыми мазями, дорогими кремами-эмолентами, которыми необходимо по нескольку раз в день увлажнять кожу, стерильные бинты для ночных компрессов, исключительно гипоаллергенные шампуни, мыло и порошки. За столько лет Уильям почти свыкся со своей болезнью. Несколько полок занимают одни лишь перчатки, разложенные по назначению: хлопчатобумажные и каучуковые — для мытья посуды, вискозные — для рисования, кожаные перчатки без пальцев, разнообразных цветов и фасонов, нынче вошедшие в моду у автомобилистов, — для выхода в свет.
<tab>Тёплый луч солнца скользнул по щеке, тронул сомкнутые веки. Уильям на тонкой грани сна и пробуждения сделал какое-то неуклюжее рефлекторное движение, которое может сделать сонный человек, внезапно начавший задыхаться летом под душным одеялом. Однако все мышцы его тела отозвались знакомым чувством полного отсутствия кинестезии — это как во сне, когда пытаешься убежать, но ни руки, ни ноги не послушны поданному в мозг сигналу.
Уильям по-прежнему лежал на своей кровати, раскрытый до пояса, и, с трудом приподнимая свинцовые веки — их мышцы единственно поддавались, смотрел на непонятное облако — по всей видимости, именно оно давило ему на грудь. Бесформенный сгусток медленно обретал цвет и очертания не то человека, не то животного. Но оно было абсолютно реальным, и Уильям чувствовал кожей его тёплое дыхание, и кроваво-красный цвет, готовый хлынуть прямиком в очищенную от физической оболочки душу… «Это он», — решительно понял. Это именно тот, кто пытался войти с ним в контакт ещё в раннем детстве.
Терзаемый паническим страхом и убежденный, что уже не спит, парень попытался открыть рот и спросить: «Кто ты? Что тебе нужно?» Хотя бы просто застонать или захрипеть. Но не смог: паралич намертво сковал язык и голосовые связки. Существо, во власти которого он пребывал, не несло неминуемой угрозы. Обозначенный силуэт гибкого, стройного тела соблазнительно прогнулся в спине, будто подлинное воплощение похоти, коснулся лба чем-то горячим и мягким, будто губами… И та часть тела Уильяма, что до сих пор оставалась безучастной к любым воздействиям, налилась кровью и сократилась в болезненной конвульсии. Стыд, боль, благоговейный страх — всё смешение разбуженных красок выплеснулось во всей яркости.
А он смотрел, измучивал, обладал, услаждая центры своих безграничных, многообразных, не постижимых человеческим разумом чувств. «Не уходи!» — не помня себя, крикнул бы Уильям, покорись ему собственный голос. Но тонкая нить, отделяющая сон от яви, натянулась струной и лопнула.
В тот же миг вскочив с постели, весь затёкший, неловкий спросонья и не одетый, художник побежал наверх и, ловя губами подкуренную сигарету, принялся набрасывать карандашом не остывший в памяти образ. Демоническая зелень огромных, подвижных глаз с узкими, как у кошки, зрачками, до сих пор ослепляла его. Рука сама собой вырисовывала острые углы и линии, рассекающие тепло и мягкость поцелуя, что продолжал гореть на лбу Уильяма. Но что это острое?.. Зубы? Клыки? Когти? Границы губ, глаз? Худоба выпирающих костей? Пока не поддавалось внятному пониманию.
Рискуя испортить начатые старания, Уильям недолго подумал над строго рассортированными коробочками красок и всё-таки доверился своей старой, дежурной палитре акварели, что стояла на мольберте со вчерашнего дня. Взял из пачки побольше салфеток и положил рядом наготове. Пальцы крепко, судорожно сжали кисть, сделали пару тонких, пробных мазков. Кисть дрогнула и едва не изувечила белизну листа жирным красным пятном. Уильям непроизвольно запрокинул голову, предчувствуя, что сейчас из носа пойдёт кровь и — только этого не хватало для полного счастья — капнет на рисунок.
Он спустился на кухню, выдавил из блистера небесно-голубую таблетку валиума и запил белым вином, уже зная, насколько индивидуальной реакцией ответит организм на это необычное смешение красок… Позволив себе немного отдохнуть и взбодриться, принял душ и намазался увлажняющим кремом, без которого уязвимая кожа после водных процедур превращалась в шелушащийся, изъязвленный панцирь. Потом накинул на голое тело чёрное домашнее кимоно и вернулся к мольберту. Сердце не выскакивало из груди, но трепетало на ноте притупленной паники, будто пронзённое тугой струной, что вот-вот порвётся и обрушит в бездну.
Мазок за мазком кисть бережно вкладывала пламенно-кровожадную душу в — пока бестелесную — форму. Задерживая дыхание, поминутно останавливаясь, Уильям упорно и уверенно будоражил собственный страх, шёл ему навстречу и беззаветно любил его. Как босыми ногами на полупальцах по канату над пропастью, медленно-медленно, уже дойдя до самой середины…
<tab>Засыпая, молил, чтобы он пришёл опять, чтобы позволил хоть не надолго, хотя бы на пару мгновений получше разглядеть его и почувствовать. И он приходил! Не каждую ночь, но с каждым разом его черты и присутствие становилось отчётливей, обретая первозданную красоту. Какой глупец сказал, что дьявол уродлив собой?! Это простительно говорить лишь тому, кто не достоин и не способен своей жалкой человеческой душонкой постичь высоты познания, с которых Господь с позором низверг людей! Ибо не смеет прикасаться к великому знанию тот, кому не дано умение с ним обращаться! И он исчезал на рассвете, пресытив кровь Уильяма той химией, которую создаёт гремучая смесь панического страха и неодолимого плотского желания — о да, именно этим невыносимым красным цветом!
Иногда он уводил душу Уильяма (чтобы она забыла дорогу назад?..) немного дальше от тела. Очаровывая невинно-ласковой улыбкой, манил за собой. Так, наверное, очаровывала волшебника Мерлина Озёрная дева на картине Бёрн-Джонса. Остужая бдительность — за дверь, из дома, в лес… Прятался за деревьями, внезапно растворяясь в сладком тумане цветущей вишни. Как нежно звенел его смех, как пьянил, как призывно выгибалась жилистая спина, по которой ниспадал водопад огненно-рыжих волос… Иногда в нём чувствовалось целомудренная, женственная робость, точно у Девы Марии с холста Россетти. Но Уильям старался держать в голове, что доверять этой робости нужно с превеликой осторожностью. Иной раз рука на безотчётном инстинкте обозначала в портрете варварские, лишенные всякой женственности, буквально звериные черты юноши, в жилах которого течёт кровь кельтских воинов. Боже, как многогранен его образ! И сколько титанических усилий предстояло приложить, чтобы собрать воедино разлетевшиеся осколки этого прекрасного, неземного противоречия.
<tab>За несколько месяцев Уильям написал более десятка его портретов. И если разложить их на полу в возрастающем порядке… О Боже правый!.. Теперь можно было увидеть воочию, как сам дьявол, Зверь, представший когда-то глазам пророка Иоанна, постепенно обретая человеческий облик, выходит из души своего Создателя!
<tab>Мать и Рон в последнее время сильно беспокоились за Уильяма: он всё чаще запирался дома один и целыми днями, забыв о плотской пище и сне, работал над портретом. Журналисты ломали голову, под каким бы соусом преподнести на сей раз эксклюзивную болезнь художника. Когда идеи заканчивались, называли его зажравшимся маменькиным сынком, который сам в жизни ничего бы не добился. Критики с закосневшими поверхностными взглядами заявляли, что в картинах его не видят никакого здравого смысла, что этот художник абсолютно не владеет реалистичным стилем и не знает базовых академических принципов. Околожурнальные доктора, не нашедшие себя на медицинском поприще, считали себя в праве заявлять, что художник, боящийся красного цвета, не имеет право называть себя художником. Кто-то отпускал тупые, неуместные шуточки про коммунизм.
Избалованная искусством элита, конечно, не без участия матери, покупала картины Уильяма. А некоторые художники, ценители редкой, неординарной натуры, даже просили позволения написать его портрет. Уильям знал себе цену и всегда, из принципа, требовал приличное вознаграждение, пусть и не нуждался в деньгах. Под обаянием валиума мог случайно уснуть прямо во время сеанса и напрочь отказывался позировать без королевской тиары — подарка матери.
<tab>Уильям любил весну. Особенно вечера, когда светлеет уже не так рано, солнце, пробиваясь сквозь серый плис облаков, пригревает лениво и сонно, а легкий ветер, напоённый смолистой свежестью оживших после зимы деревьев, ласкает кожу, прихотливую к любым изменениям погоды.
Они сидели с Рональдом на веранде одного из бульварных кафе на Саффолк-стрит, которые с наступлением тёплых вечеров, потихоньку начинали облюбовывать — судя по разномастной речи — туристы, посетившие Королевский театр, что рядом, прямо на пересечении с соседней улицей. Отсюда открывалась, в предзакатной позолоте, красивая панорама на платановую аллею Грин-парка, через который лежал кратчайший путь к Национальной галерее — уже скоро там откроется выставка, мать Уильяма оплатила его участие. На его совершенствование мама никогда не скупилась, ни разу в жизни не назвала «убыточным досугом», как невзначай проскальзывало в разговорах родителей Рона. Уильям всегда ходил на выставки в своём любимом образе: узких чёрных брюках, обработанных тонкой кожаной тесьмой, ботинках Chelsea от Prada на невысоком, но придающем благородное изящество каблуке, белой рубашке и узком галстуке, который хорошо смотрится только на высоких, стройных мужчинах, жаль, что многие модники, обделённые красивой фигурой, этого не понимали. Смягчал траурную строгость лишь зажим на галстуке, усыпанный бриллиантовой крошкой, и подобранные под него запонки. Помешивая ложечкой молочный улун, Уильям с опасливым непониманием смотрел, как Рон с аппетитом уплетает ростбиф с жареной картошкой и жадно припадает к здоровенной запотевшей кружке ледяного пива.
— Что?! — с набитым ртом возмутился Рон, не вынося его взгляда. — Нам тут торчать ещё два часа! Тебя никто не заставлял приезжать так рано!
— Мог бы дотерпеть до выставки и там выпить по-человечески.
— Иди ты!.. Терпеть — это по твоей части.
Уильям не мог без боли смотреть на его оранжевый джемпер, надетый поверх застиранной рубашки в полоску с распродажи Male West Wone. Хотел было упрекнуть Рона, что его лишний раз не заманишь в бутик качественной одежды. Но потом рассудил разумно: Рон-то найдёт, что ответить другу, который сам превратился в капризного затворника. Вынув одну сигарету, он вежливо придвинул пачку Рону. Сделав несколько затяжек, спросил:
— Рон, а к твоему отцу когда-нибудь приводили… — примолк, с серьёзностью глядя ему в глаза. — одержимых?
— О, да! Было, было дело! — парня это неожиданно развеселило.
— И..? Как это было? Ему удалось им помочь?
— Ну… Жалоб ни от кого пока не поступало.
Уильям не понимал его сарказма. Он наклонился и понизил голос, чтобы за соседними столиками не подслушивали:
— А среди них случайно не было тех, кто страдал одержимостью очень долгое время? Может быть, даже с самого детства?..
Рон глубоко вздохнул и закатил глаза.
— Господи, да ты чего? Я просто дурака валяю! Всех, кого приводили, были или под наркотой, или просто разыгрывали спектакль, чтобы запугать родственников. Ну пару раз ещё приводили очень впечатлительных детишек, которым сдвинутые на религии родители свернули мозги. Ох, хорошо, что мой отец ещё не до такой степени одичал… И честно сказать, он этим делом не увлекается, он не экзорцист: для этого нужно получить лицензию у Ватикана и всё такое. Куча мороки, но чего ради? Пока ни одного на полном серьёзе одержимого человека он не видел.
— Рон, послушай. Все религиозные представления человека о дьяволе сводились к тому, что его нужно поймать в ловушку, откуда он не сможет вырваться, понимаешь? Архангел Михаил сковал цепями и бросил Люцифера в бездну «на тысячу лет», в зороастризме джиннов закупоривали в бутылку, лампу или кувшин. В синто — ёкаев, демонических духов, затачивали в камень. А если вдруг он вырвется на свободу?.. Мир окажется в его власти. Ты уверен, что Господня армия победит его, как смогла победить однажды? Будет ли она вообще готова к его пришествию?
Возбужденный от смеси чувств тревоги и гордости, Уильям прерывисто задышал. Обиталище дьявола — это... он сам?.. И ответственность за мир тоже на нём? Пожалуй. Ведь он король. Пытаясь сбить внезапный прилив жара, он снял свой пикот и подставил лицо налетевшему ветру, который едва не сорвал полосатый тент с веранды.
— Уилл..? — позвал Рон, словно Уильям внезапно исчез. — Чёрт, иногда ты такой замороченный, что мне кажется: ты решил взвалить на себя проблемы всего мира. Говорю же: я боюсь тебя!
Беззаботно-глумливая улыбка Рона обрела оттенок беспокойства. Так меняется лицо ребёнка, начинающего наконец понимать, что у взрослых есть свои серьёзные проблемы и он, увы, никак не поможет им. Привыкший к Уильяму, Рон давно не спорил, не упрямствовал, пытаясь вникнуть в материи, слишком сложные для его наивного, мальчишеского восприятия. В такие моменты ему проще было робко согласиться, переменить щекотливую тему, предложить прогуляться, выпить, расслабиться или отвлечь иной приятностью.
— А я, кстати, чуть не забыл! С днём рождения, король Ричард Третий! Точнее Вильгельм Шестой. Или Седьмой?.. Ну неважно! Готов поспорить, ты бы и не вспомнил о собственном дне рождении, не напомни я тебе.
Право, Уильям давно перестал делать из своего дня рождения особое торжество. Чтобы получить желанный подарок, ему никогда не приходилось дожидаться заветного числа, как установилось в семьях строгой морали. Рон достал из сумки коробку масляных красок, нелепо и трогательно завёрнутую в упаковочную бумагу.
— Знаю, что этого добра у тебя хватает. Ну уж извини! Богатое воображение — это не ко мне, не я здесь художник.
Уильям развернул коробку, любовно провёл пальцами по ней: краски-то не из дешёвых. От этого подарка исходил сильнейший дух безрассудной любви.
— Хватает, ты прав. Значит, с твоих я начну в первую очередь, — подняв на него глаза, ответил Уильям.
<tab>Памятный вечер в галерее был посвящён восьмидесятилетию со дня смерти Россетти. Смерть и рождение. Как символично… Восточное крыло здания отвели целиком под «таланты современной молодёжи». Из торжественного зала тянулись, как девственно чистая лесная река, скрипичные звуки вальса Шуберта. И в этой музыке Уильяму будто слышался плеск вёсел, тепло летнего воскресного дня, смех и беззаботные разговоры парочек, катающихся в лодках. Не прошло и десяти минут, как Рон ухитрился разбить четыре бокала вина, пытаясь взять их все одновременно.
— День, когда великий гений искусства покинул мир живых… и родился новый, наш достопочтенный король, чтобы сделать этот мир лучше! — церемонно объявил он, протягивая Уильяму злополучный бокал. — Дата смерти, приуроченная к дате рождения. А здорово придумано, не правда ли?
— Здорово-то здорово. Непонятно только, как и зачем к смерти Россетти приурочили всех их…
Уильям окинул взглядом зал, бархатные тёмно-красные стены, которые пестрели поствоенным экспрессионизмом, что ограничивался пошлым, поверхностным подражанием Фрэнсису Бэкону, религиозной тематикой в стиле поп-арт с примесью грубого юмора, кривляющимися карикатурами политиков и злободневным бумагомарательством, называемым в Америке «плакатным искусством. И это лучшие из лучших! Попадались и знакомые фамилии: некоторые художники учились с ним в академии. У Уильяма зарябило в глазах, и захотелось надеть очки от солнца. Вот он, расцвет творческого Лондона, что возродился после исторического перелома!
Среди картин Уильям отыскал своего «Старого менестреля». Некогда молодое и красивое лицо музыканта избороздили морщины, с отвислых сухих скул давно сошёл румянец, а бойкие глаза, легко обольщавшие любую девицу, выражали даже не страдание, а глубокое, тупое и смиренное равнодушие. Длинные, гибкие пальцы, когда-то ловко гуляющие по струнам, напоминали окостеневшие сучки дерева, седые поредевшие волосы выбивались из-под тесёмки белёсыми, тонкими, как паутина, прядями. И так же смиренно и равнодушно он шёл вперёд, в залатанной стёганой куртке, висящей на нём мешком и подпоясанной какой-то верёвкой, тащил за спиной узелок со скромными пожитками и лютню. Зеленеющие холмы, местами покрытые сиреневой рябью вереска, — юная живописная природа Британских островов — оставались позади одинокого бродяги, словно между этими противоположными ощущениями лежала безнадежно непроходимая черта. Ох, Уильям, конечно же, помнил, кто стал его музой для этого образа… Подойдя к картине, обменялся с менестрелем тоскливым взглядом.
— Уилл… Эй, Уилл, проснись! — подкравшись, зашептал ему на ухо Рон. — А среди ценителей твоих картин есть весьма интересные люди, мм?
— Угу, — безразлично кивнул Уильям в ответ.
Он не сразу заметил, как мужчина в длиннополом, изящно приталенном пиджаке, подобно длинной, чёрной тени, отделился от компании гостей и, неспешно постукивая каблуками о паркет, направился в сторону Уильяма и Рона. При виде его кровь отхлынула от лица молодого художника, и Рон встревоженно толкнул его плечом. Маленький полураспустившийся бутон живой белой лилии, вставленный в петлицу, лишь сильнее подчёркивал мертвую красоту и мрачность дорогого костюма, что гармонировала с ослепительной сединой длинных, туго и безупречно ровно стянутых в пучок волос. Трудно не узнать его лицо, почти не изменившееся с тех пор, как Уильям впервые увидел его на одном благотворительном вечере в театре, на который привёл его отчим. Далеко не одна пластическая операция разгладила стареющую кожу, но никуда не делся шрам, грубо рассекающий лицо. Может, он нарочно не пытался от него избавиться? Может, этот шрам для него — особая гордость?..
— Уильям Т. Спирс. С днём рождения. Рад наконец увидеть вас… живым, — произнёс он негромким, с французской хрипотцой голосом и протянул руку. Наверное, хотел сказать «вживую», но за границей нажил необычную манеру речи.
Рон, стоя рядом, подавился смешком — похоже его развеселила эта двусмысленно сказанная фраза.
— Очень приятно, сэр Мортимер, — Уильям прикрыл глаза и с сухой учтивостью склонил голову, пожимая эти твёрдые, костлявые пальцы с таким же твёрдым, острогранным камнем в перстне.
Не решился снять перчатку, но даже сквозь неё превосходно почувствовал эту руку, которую когда-то так тщательно прорисовывал. На миг приблизившись, мужчина — или просто разгулялось воображение? — овеял молодого художника ароматом свежей земли и увядающих гвоздик — подлинный аромат смерти. Именно этот запах Уильям всегда с ним ассоциировал! Пройдясь быстрым, метким взглядом мастера по картинам Уильяма, он ненадолго задержался на «Старом менестреле», однако оставил его без внимания. И тут в нём внезапно ожил интерес к самому сокровенному портрету, выставлять который было для Уильяма непростым решением. Будто дочиста оголенная интимная тайна, усердно взлелеянная, оторванная от сердца и представленная сотням чужих глаз. Это <i>он</i>, его запретный плод вдохновения.
— Однако… — Мортимер пытливо прищурил глаза, и гладкая кожа лица его — похоже, после свежей подтяжки — сильно натянулась. — Неоднозначное название. Всё-таки «Мечта» или «Видение»?[1]
— Сэр, ну это же творение художника, а не словесный портрет в «Hue and Cry»![2] Название и должно заключать в себе тайну! — вмешался Рон, уже знатно опьяневший.
Уильям обжёг его смиряющим взглядом, и Рон сразу сделал нарочито грустное лицо.
— Картина ещё не закончена, потому и название, считайте, сообразно её эскизности, — не теряясь, нашёл Уильям достойный ответ.
Мортимер всё это время смотрел на Рона, как бы изучая брошенное им дерзкое словцо.
— А ведь вы правы, — запоздало согласился он с ним. — Тогда лично на мой взгляд это «Видение». Не возражаете?
Дождавшись, пока Рон заметит на подносе официантки бокалы с крепкими напитками и тут же ринется снимать пробу, Мортимер тронул Уильяма за талию и невзначай привлёк к себе.
— Вы правда видели его? Видели своими глазами? — спросил он на ухо, показав на портрет.
И в этом вопросе не прозвучало никакой забавы или дурачества. Он спросил со всей серьёзностью.
— Я видел?.. — в замешательстве переспросил художник. Но с губ решительно и совершенно бессознательно сорвалось: — Да. Я видел его. Почему вы спрашиваете?
Уильям старался выглядеть спокойно, но душа его, ошпаренная чувством нечаянной ревности, сжалась пружиной, готовая выстрелить, броситься на защиту своего возлюбленного, будто бы Мортимер сейчас пытался его отнять.
— Так ведь «Видение»… Значит видели. В чём нелогичность? — на губах мужчины прозвучала очень странная улыбка, которую Уильям никак не смог истолковать.
Осталось загадкой, что же Мортимер имел в виду. Однако Рон, счастливый как ни в чем не бывало, не уставал подбадривать:
— Ему нравится твоё творчество, разве не понятно? Эй! Да что тебя опять не устраивает?!
Notes:
1. по всей видимости, речь о слове "dream", у которого такой двоякий перевод
2. полицейская газета, которая содержала сведения о преступлениях и приметы разыскиваемых преступников
Chapter Text
<tab>Под конец следующей недели Рон, сокрушаясь, что сделал ему слишком скромный подарок, завлёк Уильяма в злачный квартал Сохо. Эти улицы, до сих пор застроенные плотным массивом старых домов, сохранивших признаки викторианской архитектуры, когда-то облюбовали французы, осевшие в Лондоне после наполеоновских войн. Клубящийся из труб дым — очевидно, отопление здесь по большей части оставалось печным — нагнетал тоску, которая, как тошнота, подступала к горлу. В воздухе стояла душная вонь прорвавшейся где-то канализации. Из вентиляционных решёток валил густой горячий пар, и, пригревшись рядом, прямо на грязном тротуаре просил милостыню закутанный в зимнее тряпьё бродяга с уродливым лицом, покрытым тёмной коркой — не то от обморожения, не то от ожога. Уильям заметил свободно повисший рукав куртки, а на единственной руке были сильно деформированы пальцы. Художник против воли вспомнил строчки из Евангелия о прокажённых.
Ноги, не привыкшие к долгой, утомительной ходьбе, к тому же по плохой, разбитой дороге, начинали поднывать. Когда они уже хоть куда-нибудь придут? Уильям кроме шуток начал думать, что Рону доставляет удовольствие эта прогулка и он нарочно пытается её растянуть. Подвальные этажи и торцы домов занимали, судя по налепленным друг на друга вывескам и неоновым подсветкам, какие-то клубы, чайные и другие низкосортные питейные заведения. Радостно перескакивая через разбитые бордюры и периодически хватая Уильяма за полу пиджака, словно боялся потерять, Рон юркнул в какую-то из дверей. У входа толклись вызывающе одетые девицы. Показалось, что под толстым слоем потёкшей косметики — лица не девушек вовсе, а мужчин. И одна из них беззастенчиво поцеловала Рона в губы, а тот не стал возражать и даже назвал её по имени. Неспокойные глаза Уильяма успели прочесть под слоем пыли неподсвеченное название на фасаде: «The York Minster».
В уши и нос ударила взрывоопасная смесь громкой музыки, пьяного галдежа и запаха какой-то липкой, приторной жижи, разлитой по столу.
— Господи, Боже! Что это за яма, Рон?
— Ну ты чего, парень? Это же бывший «French House»! — заорал Рон прямо в ухо, перекрикивая шум паба. — Историческая обитель деятелей искусства! Кто из нас знаток истории?!
Окинув одичало-брезгливым взглядом маленькое помещение, в душной тесноте которого на деревянных скамейках и засаленных стульях отдыхала неприхотливая публика, Уильям с огромным трудом мог бы поверить словам Рона. Посетители были абсолютно разных возрастов, начиная от хиппующих подростков и заканчивая солидного возраста мужчинами в дешёвых костюмах с нелепой претензией на джентльменов. За соседним столиком жеманный паренёк, одетый в кичливую, обшитую блёстками рубашку с пристяжным кожаным жилетом, откинулся на спинку стула и, взглянув на Уильяма, призывно закусил губу.
— У меня голова болит. Рон, пожалуйста, пойдём отсюда, мне здесь не нравится! — раздраженно потребовал Уильям.
— Тихо, тихо, тихо! Не брыкайся. Дай мне минутку! Ты пока не увидел главный сюрприз, который я тебе приготовил. Смотри туда! Видишь того типа? — Рон повернул его к барной стойке и, обняв сзади за шею, таинственным голосом объявил: — Великий Адам Роша к вашим услугам! Знаменитый по всей Англии художественный критик, обозреватель выставок и, конечно же, покровитель молодых талантов.
Уильям закрыл глаза, пытаясь сконцентрироваться и вычленить самое важное из его болтовни.
— Ну и что? Что он, этот Роша?
— Он не «что»! Он сидит в жюри одного супер-мегаклассного конкурса для художников, который скоро будет! А конкурс этот организовывает… угадай кто? Твой Мортимер! Они с ним друзья.
При слове о Мортимере капли разума Уильяма, разбрызганные по стенам паба, вновь образовали одно целое.
— А ты в этом уверен?
— Да, да, да! — с абсолютной уверенностью закричал Рон. — Давай, вперёд, мой король! Посмотри, как ему одиноко… Подойди к нему, расспроси поподробнее про конкурс.
Художник не сразу понял, что означает этот шаловливый огонёк в его глазах.
— Ты в своём уме? Я не собираюсь ни к кому подходить!
Более идиотского предложения от Рона ещё не поступало. Чтобы он стал угодничать перед каким-то критиком, вроде тех, что перемывали ему кости в журналах?!
— Уилл, не будь таким упёртым! Раз уж на то пошло, король должен быть хитрым и проницательным и должен уметь втереться в доверие абсолютно любому прохвосту, чтобы удержаться на престоле! — захлёбываясь словами, уже почти умолял его Рон. Он даже не стеснялся людей. — Ну! Покажи ему, кто здесь король! Не всё же маме за тебя делать…
— Манипулировать пытаешься? — Уильям озлобленно стиснул зубы.
Но Рона уже и след простыл. С бешеным криком «Заплаточник! Приве-е-ет!» он рванул к столику, который заняла компания каких-то асоциальных элементов. Оставшийся стоять в полном замешательстве, Уильям подошёл ближе к стойке, чтобы получше разглядеть этого мужчину.
Миниатюрная, тонкая фигура в обтягивающей чёрной водолазке сидела к парню спиной, зябко обхватив себя руками. Каштановая гладкость волос, остриженная до середины шеи косой линией, отражала скудный источник света. Кубически пропорциональный силуэт, несомненно вдохновивший бы Пикассо, очень грациозно вписался в композицию клуба, динамика которой доведена до хаоса. Занятно… Уильям даже слегка поостыл в своей злобе на Рона и недавнем желании поскорее уйти из этого сомнительного заведения. Он присел за стойку, не проявляя никакого навязчивого любопытства к мужчине. Здесь было по крайней мере немного тише и спокойнее, чем в зале. Указал подоспевшему бармену на первый попавшийся коктейль дня на основе пастиса — коронного напитка этого паба. Силуэт с брошенной на лицо тенью так и оставался в той же статичной позе, обратив глубокомысленные глаза на два кубика льда, плавающие в бокале с виски. Только раз он бросил на Уильяма короткий, ни к чему не обязывающий взгляд, будто сквозь стеклянную стену. «Интересно, узнал ли он меня?» — задумался Уильям, ведь в прессе было для этого немало поводов. Уж есть ли в словах Рона, большого любителя прихвастнуть и приукрасить, хоть доля правды об этой фигуре?.. В любом случае заговаривать с ним первым Уильям принципиально не хотел.
Внезапно чёрный силуэт по-змеиному извернулся, скользнул локтями по лакированному дереву стойки и любопытно потрогал бокал Уильяма: сквозь плотное запотевшее стекло матово светились цветные потёки сиропа.
— Многоцветная тень маленькой детали, каким-то чудом поглотившей все источники света, даже те, что не заметны человеческому глазу… — задумался он вслух. И покосился на Уильяма, будто ждал от него какой-то реакции.
Парень увлеченно сосредоточился на расплывающихся по стеклу цветах и покачал головой.
— Если вы сейчас сравнили это с Моне, то не думаю. Плотность наложения красок достигает, считайте, точки оптимума, что из одного цвета буквально рождается другой. Очень похоже на позднего Малевича. А свет… — Уильям поднял на мужчину внимательные глаза. — Вы поглотили его весь.
Тот заулыбался, растроганный его серьёзным, напряжённым видом. Теперь Уильям ясно разглядел его аккуратное смугловатое лицо, при улыбке оно привлекательно заострялось. Вершины скул, ямочки в углах губ, множество маленьких, похожих на порезы, морщин — всё это весьма красиво гармонировало с острыми углами фигуры. В типаже его отчётливо звучали нотки французского и португальского происхождения — не самое удачное сочетание, но довольно интересное. Тёмно-карие глаза глядели с игривым добродушием сквозь бликующие стёкла очков. Ему точно было больше сорока.
— Вы художник? И похоже, просто помешаны на своей работе, — тихо, но уверенно произнёс он.
— Это плохо, по-вашему?
— Это ужасно. Чем крепче вы преданы чему-то одному, тем больнее вас будет разрывать на части всё остальное, — Роша тоскливо рассмеялся.
Уильям не знал, как ему поддержать эту странную беседу: он не умел шутить, кокетничать и притворяться весёлым, незатейливым тупицей, как это удавалось Рону.
— Если ваше тело пытаются поделить… — он вспомнил о герое своего главного творения. — Радуйтесь, что ваша душа во власти только вас одного.
— Ух ты. Глубоко сказано. Вы правы! — удивлённо обрадовался Роша.
Он выпил уже довольно много, но, очевидно, относился к тем людям, в ком опьянение почти не проявляется внешне. Узкая, полуженская ухоженная рука неназойливо, но достаточно, чтобы понятливый глаз увидел в этом скрытый смысл, скользнула ближе. Уильям по привычке прятал руки за спину, чтобы не возникло лишних вопросов о перчатках, которые он не снимал.
— Уверен, вы хоть раз слышали это от мастера своего дела. Но ваше лицо стало бы эстетическим идеалом полотен английского Ренессанса. Аскетичная, болезненная красота, мёртвое бесчувствие в каждой черте… Знаете, художники нашего времени, если пытаются воссоздать портреты средневековых дворян, очень сильно приукрашивают их, и это выглядит так нелепо… Чёрт! Если ты пишешь портрет короля, ты должен чувствовать короля, а не этого слащавого мальчишку-натурщика из Брикстона, который уже не знает, как оригинальнее продать своё тело!
Распалённый бурными эмоциями, Роша закурил. Он разговаривал так свободно и естественно, будто они с Уильямом давно знакомы. Хоть художник и не услышал от него ничего принципиально нового, сам не заметил, как оказался заманенным в этот непринуждённый, плавный разговор.
— Всё ж таки найти своего идеального натурщика нелегко. Иной раз приходится упорно перебирать огромный ворох шелухи и даже пытаться выжать из неё сок, прежде чем отыщешь одно-единственное зёрнышко. Знаю по себе.
— «Найти идеального натурщика»… — с печальным вздохом повторил Роша. — Россетти всю свою жизнь положил на поиски прекрасного образа, пока вконец не разрушил себя. Вы знаете? В сущности, братство прерафаэлитов родилось под этой маниакальной идеей и распалось, признав, что нельзя создать ту идеальную, всепобеждающую красоту. Нельзя создать ничего идеального, Уильям, просто потому что его не существует. И бессмысленно доказывать миру обратное.
— Вы словно пытаетесь оправдаться. Как ревностный христианин, внезапно отринувший веру в Иисуса. Если вы не видели его, не значит, что его не существует.
— Да Бог с вами, Уильям! Я не хотел вас задеть, — приложив руку к сердцу, засмеялся мужчина как-то нервно и даже испуганно.
Потом, неприязненно оглядев зал, ещё сильнее заполнившийся людьми, предложил прогуляться. Искать Рональда было бессмысленно, но Уильям, всё же пройдясь напоследок по пабу, убедился, что его нигде нет. Видимо, с кем-то ушёл. Просто прекрасно… Улица окатила ночной прохладой тело, разгоряченное в духоте помещения.
— Вы замёрзли? — заботливо спросил мужчина, видя, что Уильям дрожит.
— Нет, ничего. Это… бывает. Не обращайте внимания.
От таблеток его часто бросало то в жар, то в холод.
— Может, проголодались? Если хотите, можем найти место поспокойнее. Здесь неподалёку есть один хороший ресторан.
Уильям не хотел доводить свою благопристойность до абсурда и не собирался уезжать домой, не узнав об истинных возможностей этого «важного», по словам Рона, человека. К счастью, Роша сам завёл нужный разговор, и достаточно откровенно.
— Уильям, я видел ваши картины на нескольких выставках.
Свернув в узкий проулок меж рядами невысоких, давно уснувших домов, они неторопливо шли по опустевшей мостовой вдоль вывесок закрытых мастерских и цветочных магазинов.
— Правда? — Уильям, не замедлив шаг, чуть скосил на мужчину глаза.
Но Роша сам, осторожно поймав за плечо, остановил его и заглянул в лицо.
— Скажите, Уильям, чего именно вы ждёте? От своего дела, от мира искусства, от людей вообще? Славы, денег, любви?
Уильяму не составило труда отполировать в мыслях подобающий ответ и дать его Роше.
— То, что король ждёт от своих подданных: уважения, веры и преданности.
Мужчина тревожно приоткрыл рот и спросил тихо, почти шёпотом:
— А если вдруг не дождётесь?.. К сожалению, с талантливыми людьми такое бывает.
Художника это не испугало, если Роша рассчитывал на это.
— Знаю, что бывает. В таком случае мне ничего не будет нужно, кроме себя самого и моего таланта, который люди — я в этом уверен — не скоро научатся ценить ввиду их неполноценного духовного развития.
В глазах Роши зажёгся радостный испуг. Он находился под таким впечатлением, что едва мог вымолвить что-то вразумительное.
— Уильям, вы не поверите, но именно это я и ожидал от вас услышать, когда впервые увидел ваши картины. Да-да, так я и думал. Это вы! До кончиков пальцев. Но хотите увидеть мою коллекцию настоящего искусства?
— О чём вы? — не сразу понял его вопрос Уильям. — Что за коллекция?
— Я полжизни коллекционирую картины, так сказать, не вписавшиеся в современные, обывательские понятия о прекрасном. И… если бы вы разделили мои вкусы, может быть, согласились бы пополнить эту коллекцию.
Прозвучало как слишком сладкая приманка и не очень правдоподобно. Уильям незаметно скользнул рукой под пикот, проверив во внутреннем кармане нож. Роша жил неподалёку, на первом этаже маленького кирпичного дома, построенного ещё до войны. Он не боялся показаться невзыскательным, притом что деньги у него водились, как, впрочем, большинство англичан, имеющих дело с творчеством. Скромно обставленная, но чистая квартирка, отремонтированная качественно, но без особых хитростей, наводила на мысль, что здесь никто постоянно не живёт.
— Вы здесь один живёте? — чтобы подтвердить свои предположения, спросил Уильям.
— Я здесь, считайте, работаю и отдыхаю. А живу я в Бромли с семьёй… — Он так неловко улыбнулся, будто это признание должно было обидеть молодого гостя. — Ну знаете… Очень иногда устаёшь, когда вся твоя жизнь ограничена одним пространством.
— Ясно, — нейтрально ответил Уильям.
Стало быть, сюда водит любовников. Первым делом Уильям исследовал его ванную, нашёл там пару неоткрытых бутылок антисептика, несколько коробочек презервативов (с собой он, как назло, ничего не взял, кроме увлажняющего крема), убедился, что у них не истёк срок годности, и почувствовал себя спокойнее. Затем прошёл в большую комнату. Перегороженная декоративной ширмой, она одновременно служила и спальней, и рабочим местом, а стены были все до потолка завешены картинами.
— Что будете пить? Предлагаю остановиться на виски, раз уж мы с него начали, — слышался из кухни бойкий голос Роши.
Он уже давно настроен на «романтичное» продолжение вечера, нечего и сомневаться. Что ж… Придётся ему это заслужить. Уильям зажёг свет. Подумать только!.. Все эти портреты поражали не только изысканным мастерством, но и глубиной чувств, неотъемлемых от живой фантазии художника. Действительно, такой редкостный талант Уильям готов был признать разве что за собой и Мортимером. Внимание сосредоточилось на одной из картин: юноша, возрастом не старше шестнадцати лет, буквально слился тонким, выцветающим до прозрачности телом с ветром, растрепавшим его рыжие волосы. В бережно, почти молитвенно сложенных ладонях он держал картонный домик, рассыпающийся на глазах. Какая динамика, какая игра с глубиной тона…
— О, потрясающая работа, — возник за спиной Роша. — Называется «Дом, который построил Джек», как стихотворение. Интересно, правда? Приобрёл на одной выставке, посвящённой войне за независимость Ирландии.
— А вот это… Подойдите-ка сюда, Уильям! — хозяин дома указал пальцем в угол стены.
Там висел, обрамлённый в эксклюзивный багет, «Всемирный потоп» Уильяма Тёрнера. Неужели подлинник?..
— Самый подлинник из подлинников, единственный и неповторимый, — с гордостью сказал Роша. — Подарок сэра Мортимера.
Услышав это имя второй раз за вечер, Уильям решил больше не тянуть резину.
— Вы его хорошо знаете? — спросил он.
— Лучше бы я его не знал! — затрещал Роша своим странным смехом, как сломанная заводная игрушка. — Очень, очень своеобразный человек, магнетичный. Рядом с ним находишься, и вот эта энергетика… Ух! Но закрытый. Почти как вы. В душу тебе влезет, но в свою ни за что не впустит, даже если ты с ним много лет дружишь. Вот я с ним общаюсь двадцать лет, а до сих пор не всегда знаю, чего от него ожидать. Но он многому, на самом деле, научил меня, да… Уверенности в себе. До него я элементарно не знал, как с человеком заговорить, Боже!
Бросилось в глаза, каким обожанием сразу засияло его лицо, как взволнованно запрыгал голос, когда он начал говорить про Мортимера. «Сэр Мортимер однажды прибрал меня к рукам как выгодную мелкую сошку, а я страшно этому рад, мне большего и не надо», — мысленно перевёл его слова Уильям.
— Я слышал, он скоро организовывает какой-то конкурс для художников. Это правда?
Парень впервые пригубил бокал с виски, который настойчиво придвигал к нему Роша. За вечер он почти ничего не выпил — боялся, что начнёт клонить в сон, как бывало после крепкого алкоголя. Мужчина интригующе молчал и улыбался.
— Правда. Гильдия Святого Георгия с этого года возобновляет номинацию на премию Джона Рёскина. Разве не слышали? — нарочито удивился он. — Обновление мира, популяризация искусства, всё такое…
— Возобновляет?.. Это точно?
Уильям не верил своим ушам. Он слышал ещё в детстве, что после войны номинацию на эту премию больше ни разу не проводили. Сердце гулко забилось. Неужели это правда? Роша щёлкнул пальцами и, подойдя к своему письменному столу, стал что-то искать.
— Могу показать вам указ, если не верите мне на слово. Лично подписанный сэром Мортимером!
Уильям от радости залпом опорожнил второй бокал и жадно затянулся сигаретой. Пальцы левой руки, не тронутые дрожью волнения, крепко держали плотный лист бумаги с тёмно-красным оттиском всадника, поражающего копьём змия-искусителя — эмблема Гильдии Святого Георгия. Внизу страницы стояла замысловатая, размашистая подпись, которую уже не раз видел в уголке картины. Его, Мортимера, подпись. Парень поднёс лист поближе к свету, дабы убедиться в подлинности печати.
— Что нужно, для того чтобы участвовать в этом конкурсе? — глядя в глаза напротив, с деловитой строгостью спросил.
Мужчина беспечно пожал плечами.
— Ничего, кроме вашего таланта и вдохновения. Разве художнику нужно что-то ещё? Я, конечно, не могу гарантировать вам победу: всё-таки среди судей я не один и, сев за стол жюри, становлюсь подневольным человеком, ха! Но… Почему бы не попробовать? У вас безусловный талант и очень оригинальный стиль — такое… современное подражание прерафаэлитам с привкусом позднего символизма. Будь Джон Рёскин до сих пор с нами, я думаю, он счёл бы вас достойным последователем.
Он был пьян, раскрепощён, и в покрасневших от эмоционального возбуждения глазах загорался огонёк похоти. «Король должен быть хитрым и проницательным и должен уметь втереться в доверие абсолютно любому прохвосту, чтобы удержаться на престоле», — всплыло в памяти то ребяческое напутствие Рональда. А ведь если бы Ричард Третий вовремя сумел втереться в доверие Генриху Седьмому, не проиграл бы и не допустил взошествия на престол Тюдоров… Надо брать его. Прямо сейчас. Голыми руками.
Мужчина всё суетился, протирал стол возле Уильяма в старании поразить заботой, не замолкая, беззастенчиво пускался в откровения о своей жизни, о семье, о долгом и нелёгком карьерном росте и вхождении в высшее общество, приносил из кухни то клубнику, то шоколад. Наконец в центр стола лёг маленький, аккуратный свёрток в мешочной бумаге. Уильям вопросительно посмотрел на хозяина и по взгляду его всё вполне понял.
— Это тоже подарок сэра Мортимера… — таинственно тихим голосом сказал Роша. — Он низкосортной дряни не предложит, будьте уверены.
— Нет, мистер Роша… Я никогда ещё не пробовал ничего подобного.
Уильям начал судорожно вспоминать, принимал ли он сегодня лекарства и какую реакцию могло бы вызвать смешение таких сильных веществ, причём с противоположным действием.
— Адам… — нежно притихшим голосом поправил мужчина. — Вам абсолютно нечего бояться, Уильям. Понимаете ли… Художнику только на пользу расширить границы сознания, а то и вовсе отринуть его и обострить чувства. Все люди искусства этим грешили. Наслаждайтесь, пока можете!
Уильям с ужасом посмотрел на дорожки белого вещества. Не представлялось возможным употребить всё это за раз одному человеку.
— Бог с вами. Этого слишком много. Мне бы для начала совсем чуть-чуть…
Роша захохотал, прикрывая рот ладонью, чтобы не сдуть порошок.
— Какой вы ещё неопытный!
Откинувшись на спинку стула, Уильям задержал дыхание, напрягся всем телом, готовый к фатальным изменениям рассудка, которые уже вообразил себе. Но ничего не происходило. Ровно ничего. Прошла минута, другая. Окрепла уверенность в собственной биологической уникальности. Ну конечно! Ведь его физиология имеет превосходство над физиологией людей, а внутренняя сила — абсолютную власть над телесной природой. Способность контролировать свои потребности и желания совершенствовалась с каждой секундой — Уильям чувствовал это. И это совершенство не имело границ. Сидя вполоборота, он искоса, не спеша доверять, смотрел на мужчину — не составило труда вникнуть в его распахнутую, оголённую, как нерв, душу — планомерно распалял в нём голод плоти, даже не притрагиваясь и не подпуская к себе.
— Нужен какой-то денежный взнос за участие? — не меняя серьёзного тона, продолжил Уильям разговор по делу. Хотя прекрасно знал: такого рода мероприятие не окупишь одними деньгами.
— Не помню. Около сорока фунтов, кажется, а может, даже меньше. Да это мелочь, по сравнению с премией, которую получит победитель… — мужчина выдержал демонстративную паузу и прошептал: — Пять тысяч фунтов.
— Деньги в этой ситуации меня меньше всего интересуют, Адам. В деньгах я не нуждаюсь, — отрезал Уильям.
Он нисколько не поддавался искушающему взгляду Роши, пикантным жестам, которые тот уже не пытался никак завуалировать. Животный инстинкт слишком силён в человеке и бессилен против разума.
— Вы уже знаете тему конкурса?
— О да… «Во плоти»! — с торжественным видом объявил Роша. — Вам нравится?
— Есть в этом что-то. Что-то… Что-то библейское, верно?
— Может быть, может быть… Каждый художник — вам ли не знать? — по-своему толкует тему для своей картины.
Внезапно повернув лицо и пронзив мужчину прямым, немигающим взглядом, Уильям не дал времени опомниться и припал к его мягким, взволнованно раскрытым губам. Рука в перчатке бесцеремонно провела по колену, легла на болезненно затвердевший орган. Уильям как будто перестал управлять собой, а подчинялся неведомой и непреодолимой силе, ожившей в нём.
— Скажите, Адам, как вы можете гарантировать мне моё участие в этом конкурсе? — спросил, маняще касаясь холодным кончиком носа уха мужчины.
Роша в оторопи хлопал своими по-южному густыми, чёрными ресницами.
— Ну… я не знаю, — сбивчиво дыша от возбуждения, ответил он, не вполне готовый к такому требованию. — Как я могу гарантировать? Что вы хотите?
— Что обычно хотят при заключении сделки? Расписку, конечно. И вашу подпись. — Уильяму этого показалось мало, и он уточнил: — Кровью.
Сказал, удачно припомнив «Фауста» Гёте, которым в детстве заглушал больничную тоску. Просто стало интересно, на что готов одурманенный мужчина, изнемогающий от желания. По правде, до последнего думал, что Роша посмеётся, попросит не заниматься ерундой. Однако он весело выскочил из-за стола и бросился за листом бумаги и ручкой.
— Всего-то. Ради вас хоть душу собственную заложу! — прокричал он и взялся сочинять расписку. Потом достал бритву и демонстративно сделал надрез на ладони. — Только должен предупредить, в суде все эти расписки не имеют силы, ну чисто фактически.
— Как знать, как знать…
Как он гордился, как любовался собой в этот момент… И конечно, ни на секунду не воспринял всерьёз то, что творил. Обнажённое тело, совсем разомлевшее, упало на постель; страсть, исковеркавшая лицо, больше напоминала страдание. Уильям потушил свет, но оставил включённой настольную лампу. Уже не комплексовал из-за своей необычной кожи — стеснение незаметно пропало.
Мощный контраст ночной тени и мягкого, жёлтого света лампы обличал какую-то тоскливую немощь и уязвимость в сухощавом смуглом теле мужчины — этого не увидеть при свете дня. Караваджо разгадал секрет этого загадочного освещения. Изящно тонкий и длинный орган, пропорциональный телосложению, не вызывал у Уильяма ничего, окромя эстетической приязни художника, как было и со всеми живыми мужчинами — нечему удивляться. Ни боли, ни усталости, ни омерзения не чувствовал — наверное, вещество так подействовало на нервную систему. В полутьме, закрывая глаза, запрокидывал кружащуюся голову, поминутно проваливаясь в подобную невесомости негу. Боготворящие руки мужчины гладили, прижимали его к себе, бессильно соскальзывали по вспотевшей коже бедёр, тянулись к лицу, точно руки несчастного грешника — к лику Небесного Отца.
— Мой король! О, мой король!.. — влюблённо твердили пересохшие губы.
Именно король! Кто же ещё? Король, которому дозволено всё. Уильям как никогда ощутил красоту своего тела и своей власти. Власти над душой этого маленького человечка. Власти над целым миром…
<tab>Художник проснулся и, ощупью найдя очки, с удивлением увидел, что на стенных часах уже без четверти одиннадцать. Редко вставал так поздно. Он лежал один в постели. Роша куда-то ушёл? В голове стояло глухое гудение, а под горлом собрался комок тошноты — следы утреннего похмелья, которые Уильям уже оставлял без внимания, привыкший годами травить свой организм тяжелыми препаратами. Только успел принять душ, хлопнула входная дверь. Теперь художник увидел лицо хозяина дома при дневном свете. При всём его старании казаться бодрым и моложавым, отёки под глазами и хроническая усталость выдавали возраст и ослабленное здоровье. Он успел сходить в пекарню недалеко от дома и принёс завтрак: два бумажных стаканчика кофе и горячие панкейки, щедро политые маслом и шоколадным сиропом.
— Ну… Вот и завтрак готов! — задорно произнёс он как ни в чем не бывало, не испытывая ни капли смущения после их ночи, будто она выпала из его памяти. — Не хотел вас будить, поэтому, увы, пришлось выбрать на свой вкус. Может, что-то ещё? Чаю? Сыра? Клубники? Конфет? Могу пожарить яичницу.
— Воды, если можно, — попросил парень.
— Боже, Боже… Вы вообще когда-нибудь едите? — с картинным беспокойством всплеснул руками Роша. — Художнику нужно обязательно подпитывать мозг глюкозой, а то он, чего доброго, перестанет работать, ай-ай-ай…
Не переставая манерничать и что-то напевать под нос, он прошёлся по комнате, заглядывая на себя во все отражающие поверхности, потом вытащил из сумки несколько купюр, пересчитал их, раскрыв, как карточный веер, и выложил перед Уильямом.
— Ну вот… — с чувством выполненного долга выдохнул он. — Надеюсь, мы с вами в расчёте.
Уильям поднял на мужчину глаза и замер в молчании, не зная, воспринимать ли сей жест как глупую шутку.
— Простите? В расчёте? Не припомню, чтобы мы с вами договаривались о таком…
— Ну что за вопросы? По-моему, мы с вами отлично провели время, и я благодарю вас, так сказать, в силу своих возможностей, — ответил Роша, жадно жуя и облизывая с пальцев шоколадный сироп. — Или вам нужно что-то ещё?
Уильям взял со стола ночную писанину Роши с его подсохшей кровью. Пальцы, озлобленно дрожа, сжали лист.
— Что насчёт этого, мистер Роша? — он принципиально назвал его по фамилии.
Улыбка глуповатого непонимания в тот же миг изменила лицо мужчины. Дойдя до сути сказанного Уильямом, он прыснул со смеху так, что подавился куском панкейка.
— Уильям, ну вы же… вы же не приняли вчера наше баловство за… за чистую монету? — с трудом выговорил он.
Парень смотрел на него, пытаясь поймать этот плутовато убегающий взгляд.
— По-вашему, конкурс тоже баловство?
Роша, закатив глаза, испустил мучительно усталый вздох, потом опустился на стул и попробовал положить руку Уильяму на плечо, но тот отстранился.
— Ох, Уильям, Уильям… Как бы донести до вас? — он заговорил внятно и спокойно. — Вы очень молоды и… возможно, прячась за матушкиной юбкой, ещё очень плохо знаете жизнь. Поймите, что между взрослыми людьми дела делаются совсем не так. Ваша наивность и беззащитность до того смешна, что неблагородному человеку однажды захочется ею воспользоваться, а потом оставить вас с пустыми руками и разбитым сердцем. Нет, нет, я ни в коем случае не желаю вам этого!
— …конкурс тоже баловство? — сквозь зубы повторил Уильям. Челюсти заклинило, как и мышцы лица, и слова, и взгляд, и мысли, будто идущие сквозь сердце оголённые провода выдернули и соединили вместе, образовав короткое замыкание.
— Боже, не смотрите так страшно! — мужчина состроил испуганную гримасу. — А то мне кажется, что вы хотите меня съесть. Ну как сказать… Конкурс-то, может, и не баловство. Только вот все участники давно уже определены. Я думал, вы знаете, но вы, к сожалению, живёте в своём мире… Ну что ж, простите, если между нами возникло недопонимание.
Сердце будто стремительно падало в пропасть. Отвратительное чувство унижения вспухло жгучим, грязным комком где-то внизу живота.
— Участники определены? Они дали вам больше, чем я? Что молчите? Они дали вам больше? — Уильям всё крепче, безжалостно вцеплялся в него взглядом. Сила его злости могла бы с лёгкостью переломить тонкое горло этого человечка.
— Уильям, если матушка вбила вам в голову, что ваше тело настолько ценно, что даже Её Величество Королева Елизавета отреклась бы от престола, будь у неё возможность иметь вас в качестве любовника..! Мне искренне жаль вас, — с противной жалостью рассмеялся Роша. — Мальчик мой, мир искусства слишком сложен и жесток для вас. Уж по-настоящему талантливые художники, которые умеют вертеться по жизни, не всегда протаптывают себе дорогу в этом деле, а уж вы… Ну не смешите.
Губы его съехали на сторону и застыли в кривой, омерзительно самодовольной улыбке. Улыбке, которую несомненно где-то видел… Ну конечно! Доктор Кёрнер.
— Что я? Договаривайте, раз уж начали.
Вновь растревоженный внутри монстр рассвирепел и замер в стойке натравленного хищника. Роша сорвался. Окончательно сбросил человеческую шкуру и распахнул гнилое, поеденное опарышами нутро.
— Да что мне договаривать? После той выставки, в Национальной галерее, все мои друзья донимали меня насчёт ваших картин: «Это что, шутка?! Как такое вообще могли допустить на выставку?» Надо же всё-таки различать серьёзную работу молодого, пусть даже совсем начинающего художника и какую-то бездумную любительскую мазню! Особенно это ваше… «Видение»? Или как его там? Во-первых, до тошноты избитая идея, во-вторых, отвратительное исполнение, которое я не могу назвать никак иначе, чем дешёвой имитацией. Хотите рисовать — рисуйте рекламные вывески для вашей матушки и радуйтесь, что имеете кусок хлеба, но, глядя на то, как тешат ваш посредственный талант, я не знаю, смеяться мне или плакать. На вашем месте я поберег бы силы и здоровье и занялся бы чем-нибудь полезным. «Уильям Т. Спирс — великий художник двадцатого века, второй Россетти!» О, Господи! Что, обиделись? Я покусился на вашу ранимую психику? Но я говорю правду, Уильям, и вам рано или поздно пришлось бы её услышать, если вы хотите научиться жить в этом мире!
Он всё говорил и говорил, расточал злость, которую долго в себе копил и лелеял, и ему было мало. Наслаждение уродовало его лицо. Ему безумно нравилось сейчас выглядеть бесстрашным победителем. Он являл собой идеальный образ, который Уильям давно нарисовал и припрятал в уголок своего недоверчивого сердца, — образ маленького, но безгранично самоуверенного человеческого существа, которое кичится своим мнимым владычеством на этой земле. Повернувшись к нему боком, парень закурил.
— До сих пор пытаетесь лечить комплексы? — тихо заговорил он, неподвижно глядя в угол комнаты. В душу этого человека он насмотрелся вдоволь, и больше не хотелось. — Раны, нанесённые в юности, плохо залечиваются, знаю по себе. Человека трудно изменить, и вы по-прежнему выпускник заурядного банковского колледжа — единственное, на что ваш отец наскрёб денег. Со смешным голосом, в толстых очках и старом бабушкином свитере, обычный офисный планктон из редакции «Studio International». У женского пола не вызываете ничего, кроме смеха, жалости и удивления, что такое существо, как вы, вообще может иметь какие бы то ни было мужские потребности. И вы настолько к этому привыкли, что уже не видите в таком отношении ничего противоестественного. Но в минуты, когда нажитая ненависть не даёт покоя, оставшись наедине с собой мечтаете, что когда-нибудь сумеете обесславить самого короля… Поздравляю, мистер Роша.
Не желая слушать ничего в ответ, Уильям накинул пикот и ушёл, к деньгам не прикоснулся. Плёлся по улице на ватных ногах, не пытаясь даже куда-то отсюда выбраться, просто шёл и шёл наобум, потому что, когда останавливался, пробирал сильный озноб. Больно. Мерзко, досадно и больно. Не столько задело за живое собачье тявканье Роши, сколько злила собственная оплошность, которой от себя не ожидал. Он поймал такси и по пути домой как следует осмыслил свой поступок. Неужели он искренне доверился Роше вчера вечером? Неужели действительно рассчитывал на его честность? Исключено. Просто привык брать первенство и эта привычка завела в тупик. Просто, потратив время впустую, развернул целый эпический сюжет, ради того чтобы покорить жалкого таракана и почувствовать себя героем. Господи, как глупо, зачем всё это?! Конкурс, премия, Мортимер… Теперь от каждого из этих слов веяло гнилым душком, от которого хотелось поскорее отмыться. К чёрту всё. Ничего не нужно. Если подумать, ради чего ему это участие в конкурсе? Ради благосклонности таких, как Роша? Надо ли оно? Пусть все они умрут, провалятся к чёрту, исчезнут, не оставив ничего после себя. Если не смогли полюбить своего короля, пусть больше никого и никогда не полюбят. Будь все прокляты.
Chapter Text
<tab>Три дня Уильям почти не вставал с постели. Отключил телефон для убедительности, что никто не потревожит. Приняв максимально допустимую дозу транквилизатора с вином, клевал носом в какую-нибудь книгу, пока не одолевал крепкий сон на семь или восемь часов. Три дня наслаждался, пребывая в пустом, бессветном, беззвучном, безлюдном небытии. Чувство голода не отвлекало, даже покурить не всегда находились силы и желание. Около полудня насилу проснулся, оттого что в дверь кто-то упорно колотил.
— Уилл! Открой, сукин ты сын! А-А-АТКРОЙ! Хорош дрыхнуть! Я сейчас полицию вызову, если не откроешь! — надрывал охрипший голос Рональд. — Та-а-ак… Считаю до трёх. Раз!.. Два!.. Два с половиной!
Морщась от громкого шума, сверлящего мозг, Уильям повернул ключ и отошёл, опасаясь, что Рон просто собьёт его, ослабленного после сна, с ног.
— По-человечески постучаться уже не по силам? — прочищая горло, спросил.
— Ты какого хрена..?! Я уже думал, что ты..! К телефону, значит, не подходишь! Твоя мама мне уже все нервы вымотала: я ей сдуру сказал, что ты из паба без меня ушёл! Тебе вообще на всё плевать что ли?! — дурным голосом орал Рон ему в лицо, весь красный от остервенения. Он двумя руками держал на плече бумажный продуктовый пакет, словно греческий атлант.
— Успокоишься или я закрываю дверь?
Не выносил его скандалов. Рон потрогал друга за плечи, будто убеждаясь, что разговаривает не с призраком, и только после немного успокоился.
— Фух..! Господи, ты на кого похож? От тебя воняет, как от забальзамированной мумии. Ты что тут вытворяешь? Почему тогда без меня свалил? Я тебя ищу-ищу, а тебя нет!
По пути на кухню не переставал засыпать вопросами.
— Рон, я вполне взрослый человек и могу нести за себя ответственность. Хватит делать из меня беспомощного инвалида. Выпить хочешь?
— Я?! Выпить?! Нет, это ты сейчас… и попьёшь и поешь нормально.
Взвинченный и запыхавшийся, он едва не рассыпал пакет. Там была еда, заказанная в кафе: куриный бульон в картонной супнице, ещё не остывшие булочки с маслом, витаминный салат и ещё фрукты.
— Если я съем хотя бы половину этого пиршества, боюсь, меня стошнит, — неохотно признал Уильям.
— Да и пусть! — радостно махнул рукой Рон. — Первый раз стошнит, второй — не стошнит. Так и должно быть, это нормально. Ты потихоньку, не торопись…
Пальцы Рона с обкусанными в кровь ногтями заметно дрожали, когда он выкладывал продукты на стол. Разволновался не на шутку. Уильям не хотел наносить ему новый удар откровениями о Роше, но пришлось, ибо правдоподобно врать не умел. Рассказал коротко, хладнокровно, а где-то предпочёл промолчать и лишь кивнуть в ответ, который Рон всячески пытался из него вытянуть. Его несчастный друг сидел, поставив ноги на стул, и монотонно хлопал себя кулаками по вискам.
— Тварь, тварь, тварь… — бормотал он, шумно выдыхая носом. — Твою-то мать!.. Какого чёрта я..? Я же не думал, что ты с ним вот так вот прям… Я тебя просто как-то взбодрить, отвлечь хотел, а тут оно вот так…
Он сам испытал на своей шкуре скотское отношение людей (кому, как не Уильяму это знать?) и вот опять и опять искренне удивляется такому человеческому явлению. И это он ещё считает себя взрослым и здравомыслящим?
— Ты-то что оправдываешься? Что за дурацкая привычка сразу взваливать на себя чужие грехи? Мало своих? А впрочем, мало. У тебя их нет. Ты грешить не умеешь. К сожалению…
Рон резко соскочил со стула, сел Уильяму на колени и обнял изо всех сил.
— Шея болит, Рон, пусти, больно!
Рон горячо повторял, что Адам Роша заплатит за всё, что его зло к нему обязательно вернётся, что он своими погаными руками не смеет даже прикасаться картин Уильяма. И, упорно не переставая чувствовать груз своей вины, смотрел на него с болью и страстным обожанием.
— Ты будешь участвовать в этой чёртовой выставке, понятно? Я всё сделаю… я в доску расшибусь, но ты будешь там! Нет, не-е-ет, так не пойдёт! Это уже дело принципа! Если не тебе, то кому там быть?! Ты наш король… Ты мой король! И пусть все это признают!
Уильям в конце концов устал его переубеждать и уверять, что ничего этого не нужно, что никакая тварь не стоит его нервов и слёз. И молча, прижав буйную голову к своей груди, зачесал пальцами волосы на пробор и стал покрывать осторожными поцелуями тёплую, солёную от пота кожу головы. Бедный его, смешной, глупый мальчик. Ну что он может сделать? Разве его любовь имеет какую-то силу против мирового господства человеческой мерзопакости?
Они целый день посвятили друг другу, а потом и ночь — просто проспали до утра под одним одеялом, крепко обнявшись, большего не надо.
<tab>Дабы восстановиться, прийти в себя, Уильям опять с головой нырнул в работу. Старый профессор из Королевской академии, посвятивший всю свою жизнь исследованиям Леонардо да Винчи, организовал в Лондоне семинар для художников. Уильям помнил его, единственный студент, который не засыпал на его лекциях.
— Его картины отличаются, в первую очередь, научной точностью. Леонардо пытался понять влияние разума, нервной системы на внешность человека, на его мышцы и даже кости. Его картины хранят много секретов, связанных с этим, — скрипучим голосом вещал старик, заунывно растягивая гласные звуки.
Ему не хватало сил стоять дольше пяти минут, поэтому он сидел, а из-за кафедры торчала только его голова. Переключив следующий слайд, он махнул рукой, чтобы кто-нибудь выключил свет. По аудитории прокатился восторженно-удивлённый возглас.
— Смотрите внимательно. Это фотография картины «Голова Спасителя» в негативе, — покряхтывая, профессор подвинулся ближе к экрану проектора и обвёл указкой несколько белых линий, возникших на лике Христа после инверсии цвета. — Только по этим морщинам — а их не видно при прямом распределении яркости и света — буквально недавно определили заболевание, которым страдал натурщик. У кого-нибудь будут предположения, какое?
— Феноменально ранний случай болезни Паркинсона. Натурщику не было и тридцати лет. Гипокинезия нижней челюсти, ассиметричный паралич больших скуловых мышц. Именно это накладывает на его лицо так называемую «маску одухотворённости», — пристально глядя в одну точку на картине, сказал Уильям.
В конце семинара он разговорился с профессором, даже предложил подвести его до дома. По пути ненасытно слушал сухие, громоздкие рассуждения учёного, спрашивал о разных тонкостях живописи, в том числе о тех, что его мало интересовали: хотел просто сменить на время предмет раздумий, занять ум и дать отдых чувствам.
Старик жил в Тауэр-Хэмлетс — самое сердце Ист-Энда, со времён Диккенса считавшееся засильем бедноты и преступных элементов. Подворотни обманчиво безлюдных улиц были запружены беженцами из Южной Азии. У порогов полуразрушенных хибар, подлатанных досками, ватой, тюфяками и всякими подручными материалами, похоже, найденными на помойке, женщины полоскали бельё, мешали в железных тазах какое-то варево, а некоторые без стыда кормили младенцев грудью. Подросшие дети, босые, неопрятные, закутанные в дрянное тряпьё, играли рядом. Горячий, терпко пахнущий пар от еды, запах отходов и крысиной мочи смешивался с сыростью, которой дышит Лондон весенними вечерами. Уильяму не особо пришлась по душе идея парковать здесь автомобиль — на окончание академии отчим подарил ему изящный Ягуар XJ4 приятного серого цвета — заветная мечта всех кичливых mods.[1]
Высадив профессора, Уильям ощутил приступ внезапной, подступившей, как по закону подлости, тошноты — во время езды за рулём такое случалось. Выскочив из машины, отбежал за первый попавшийся угол и, стараясь не издавать подозрительных звуков, облегчил желудок от горькой, разъедающей желчи. Слишком резко выпрямился — кусочек неба, пойманный в ловушку каменных стен, закружился над головой. Сделав пару шагов, потерял равновесие и едва не рухнул на заплёванную брусчатку. Бросило в холод, занемело несколько пальцев правой руки. Уильям прекрасно знал эти симптомы и понимал, что главное сейчас — добраться до машины и спокойно посидеть минут десять. Хотя бы добраться до машины. Добраться… скорее. Припадая на грязную стену (теперь уж не до брезгливости), заковылял вдоль двора. Господи, почему этот дом не заканчивается? Где машина? В какую, чёрт возьми, сторону он вообще идёт?.. Ветхие стены застройки почти соприкасались друг с другом, образуя до того узкие переулки, что в них едва ли мог протиснуться человек, а некоторые уводили в тупик. В какую сторону ни повернись — все дома одинаковые. Как будто лабиринт. Или склеп. Сердце не выдерживало слишком быстрой ходьбы, и в боку сжался колющий спазм.
Вдруг до ушей донёсся чей-то голос. Будто эхо, пойманное в ловушку каменных стен. Несколько голосов, воровато притихших и недружелюбных. Смятенный рассудок Уильяма тотчас породил ассоциацию с дворовыми разбоями, которые в этом районе, если верить криминальным хроникам, случались ежедневно. С каждым шагом он становился всё ближе и ближе к источнику скверного шума. Слов было не разобрать, но в интонации слышалась безусловная угроза. Стоп. Надо остановиться. Нельзя идти в ту сторону. Тогда куда? Кровь оглушительно застучала в висках. Уильям заметался, не зная, что делать. Панический ужас, словно грабитель, набросился сзади и накрыл с головой.
Только не туда. Туда нельзя. Там — страх, там смерть, там зло, которое вот-вот сокрушит своей силой последнюю спасительную грань и захлестнёт красным цветом… Огненно-рыжие волосы мелькнули, как лисий хвост, впереди, совсем близко, на расстоянии всего нескольких метров, в тени галереи, соединяющей два близстоящих дома. О чём бы ни предостерегало сердце, близорукие глаза не сразу различили происходящее. Ничего, кроме ярко-рыжих волос и чужой агрессии, склубившейся вокруг. Коренастый чернявый парень стоял позади рыжеволосого создания (парня ли, девушки?), приставив к его горлу нож. Второй, более рослый, — что-то озлобленно шипел в лицо жертвы. Разумно осознавая, что такие, как эти двое, в вооруженной драке не будут церемониться, Уильям безошибочным движением выхватил из внутреннего кармана нож. Неведомый инстинкт отравил кровь адреналином и взял под контроль всё, что осталось от здравого смысла. Заметив нежданного свидетеля, низкорослый хулиган повернулся к нему ловким, обезьяньим прыжком и моментально принял стойку человека, готового сию секунду напасть.
— Чего тебе, пидор? Заблудился? — сплюнув через щель меж гнилых, жёлтых зубов, угрожающе спросил он с грубым испанским акцентом.
Голосовые связки, схваченные параличом паники, не могли воспроизвести ни звука. И Уильям, раскрыв рот в беззвучном крике: «Не смей!», в следующее мгновение кинулся бы с ножом на тварь, посмевшую покуситься на…
Если бы он, это невероятное рыжеволосое создание (ему хватило этих секунд, чтобы восстановить координацию), не навалился на бандита и точным, мастерским приёмом не выбил бы у него нож. Инстинкт защиты толкнул Уильяма вперёд и заставил со всего размаху ударить второго в лицо. Несмотря на физическую неподготовленность, неотъемлемая мужская сила помогла совладать с противником, повалить его наземь и ударить ногой в солнечное сплетение. Возбуждённый внезапными воспоминаниями о Роше, Уильям с дикой ненавистью ударил его снова, и снова, и снова. Пока кто-то не схватил за рукав и не потащил прочь отсюда.
Почти бессознательно повинуясь чужой воле, Уильям куда-то шёл, спотыкался о камни и мусор под ногами, но не останавливался, пока дорожка тесного, непроходимого лабиринта не вывела к пустому двору. Небо, низко затянутое тёмно-серой тучей, раскатисто прогремело, и накрапывающий дождь стремительно превратился в ливень, от которого только и оставалось, что спрятаться под аркой, беспощадно изрисованной баллончиками с краской.
Теперь он стоял напротив, близко, и Уильям в полутьме чувствовал его прерывистое дыхание и по-звериному бдительный, изучающий взгляд. Раздражённо дёргая мускулами высоких, развитых скул и взмахивая головой, пытался откинуть облепившие веснушчатое лицо и шею волосы, небрежно схваченные на макушке в полупучок. Одет он был в старые, протёртые джинсы, мешковато висящие на его сухощавой фигуре, тельняшку, кожаную безрукавку — поверх неё и высокие ботинки, изрядно помятые и покрытые застарелой грязью. В мочке уха поблёскивало стальное кольцо. Он смахивал на молодого пирата.
— Вы… в порядке? — единственный, конечно, преглупейший вопрос, который смогло воспроизвести сейчас мышление Уильяма.
— В полном, — зло буркнул парень.
Судя по взгляду и осанке, он, не терпящий позицию жертвы и жалость к себе, чувствовал неловкость, из-за того что Уильям увидел его в таком беспомощном состоянии. А поблагодарить за помощь и подавно было для последней ступенью низости.
— Кто эти парни? Вы их видели раньше?
— А тебе что с того?
Незнакомец шмыгнул носом и вытер лицо тыльной стороной ладони.
— Я думаю, они могут преследовать вас…
— Тебе-то что? О себе беспокойся.
Парень, однако, не спешил уходить. Стоял, враждебно уставившись в лицо своего спасителя и сжимая кулаки, не торопился подпускать его слишком близко. Отдышавшись, немного расслабился и попросил более мягким голосом:
— Закурить не найдётся?
— Конечно. Одну секундочку.
Уильям осторожно, не делая резких движений, протянул ему раскрытую пачку.
Парень прислонился спиной к арке и, с наслаждением затянувшись, запрокинул голову, но не переставал чутко поглядывать на Уильяма. По вздрагивающему кадыку стекали капли дождя. Господи!.. Это просто невероятно! Чем дольше художник смотрел на него, тем увереннее узнавал каждую повадку, каждый жест, каждую чёрточку лица — всё, вплоть до запаха. И этот жуткий, непостижимо манящий взгляд вприщур…
— Но правда. Ты бы не шарахался здесь дворами: заблудиться — раз плюнуть. Обойди вон там, если хочешь к дороге выйти. — Парень показал рукой, как Уильяму отсюда выбраться. Интересный голос. Подхриповатый, с простонародным выговором и нагловатостью уличного мальчишки, но в этом слышалось что-то душевное и земное, как в картинах Милле.
— А вы здесь живёте? В этом доме, да?
Уильям почти потерял самообладание и уже не слышал себя со стороны, не оценивал, насколько навязчивым он выглядит, и боялся только одного — упустить это чудо. Только бы не упустить… Что, что он должен для этого сделать?
— Вроде того. Не волнуйся, мною-то здесь каждая нора давно облажена, — парень смерил Уильяма взглядом и ухмыльнулся, как бы говоря: «А вот тебе здесь точно делать нечего». — Ну ладно… Я пошёл.
— Постойте! — в безотчётной мольбе крикнул Уильям ему вслед. — Как вас зовут?
Парень слегка обернулся.
— Грелль.
Notes:
1. британская молодёжная субкультура, сформировавшаяся в 60-х годах. Сутью её можно считать погоню за чем-то радикально новым и стильным, от слова modernism
Chapter Text
<tab>Страсть, как хотелось выговориться Рону. Уильям позвал его посидеть в Гайд-парке. Утром, особенно в будний день, здесь хорошо, тихо и почти не бывает туристов и оголтелых детей, норовящих залезть в фонтан и, обязательно разбив нос, зайтись истошным рёвом. Они уединились на шезлонгах в тени старого, ветвистого каштана. Рон поедал мороженое, свежие вишни, пшеничные булочки со сметаной и джемом и всё, что Уильям на радостях ему купил.
— О-о-ох… — тяжело выдохнул он и, сделав серьёзное, задумчивое лицо, растрепал волосы на затылке. — Уилл, ну… послушай. Может, это просто кто-то, очень похожий на твоего <i>приятеля</i>? У него, судя по твоим картинам, типичная британская внешность, мало ли в Лондоне таких парней? В конце концов, ты художник, и…
Уильям даже оторвался от своего кротовника[1], в котором, без конца ломая карандаш, нервно зарисовывал и перечёркивал набросок за наброском.
— Нет, нет, нет, Рон! — запальчиво перебил он. — И не называй, пожалуйста, его приятелем. Дело не во внешности. Я слишком долго чувствовал его, слишком долго, чтобы не узнать. Он… был со мной почти каждую ночь, на протяжение всех этих лет. Сколько себя помню, он всегда был со мной… во мне, понимаешь? И теперь я точно знаю, я абсолютно уверен: это он и никто больше.
Он прекрасно видел, какими глазами смотрит на него Рон. В этих глазах не было ни смеха, ни тем более издёвки. В них было страстное желание понять, почувствовать то, что чувствует Уильям. Не мог, как бы ни старался…
— И всё-таки, Уилл, — аккуратно продолжил Рон. — Это я так, просто на всякий случай скажу… Ты художник, у тебя богатое воображение. Художники, я слышал, могут один раз чисто случайно увидеть чьё-нибудь лицо и забыть его, а потом, через много лет, так же случайно нарисовать его по памяти. Это в мозгу что-то там такое отпечатывается, вроде как фотография. Называется подражательное подсознательство.
— Подсознательное подражательство, Рон, — Уильям прилёг на шезлонг, подложил руки под голову и, глядя на небо сквозь зелёную сеть листвы, спросил спокойным, почти смиренным голосом: — Я безумен, значит?
— Нет, Уилл! Не безумен, прекрати! — от досады Рон вскочил, опрокинул на себя ягоду и едва не перевернул шезлонг. — Ты не безумен. Ох, Господи… Просто ты сильно заморачиваешься. Хорошо, даже если это он. Будем считать, что ты его нашёл. Ты наконец нашёл свою музу. Это же здорово, правда? Ну и что ты дальше собираешься делать?
— Самое смешное: я совершенно не знаю, что мне дальше делать… Я в полной растерянности. Я не знаю, что со мной.
Уильям потянулся за пачкой сигарет.
— Как «что делать»?! — опешил Рон. — Взять и познакомиться по-человечески! Что ещё делают в таких случаях?
— Как?..
Уильям впал в отчаяние. Он понимал, что почти никогда не заводил знакомств самостоятельно. По крайней мере тех, которые привели бы к чему-то хорошему. А уж подобрать ключ к этому парню будет невероятно проблематично. Нет, это что-то нереальное. Страх берёт при одной только мысли об этом.
— Молча, Уилл! Пригласи его в кафе, поговори с ним о жизни, в конце концов, предложи написать его портрет.
Портрет… Ну конечно, конечно! Он обязательно должен написать его портрет.
— Рональд, — с максимальной серьёзностью обратился Уильям к другу. — Помоги мне. Пожалуйста. Попробуй узнать что-нибудь о нём. Хотя бы… не знаю. Где он работает, как проводит свободное время? У тебя повсюду знакомые… Я так глупо расстался с ним и не знаю о нём ничего, кроме имени.
Поручать Рону жизненно важные задачи не самая разумная идея, но ведь, кроме него и матери, Уильям никому не доверял. И впервые почувствовал себя таким непростительно беспомощным. Рон покосился на него с хитрой, разоблачающей улыбкой и пожал плечами.
— Я могу попробовать… Но вы будете у меня в долгу, мой король.
— Хорошо. Скажи только сразу, чего хочешь. Я не ценитель твоих сюрпризов.
— Да ничего я не хочу, расслабься! Я просто шучу! — взъерошился Рон, пугаясь его взгляда. — Будь ты, наконец, проще. С такой постной физиономией действительно всех отпугнёшь…
Уильям молча продолжил смотреть в его глаза, пока на лице Рона не появилось по-детски трепетное выражение вины. Потом снова повернул голову и уставился в небо.
— Тебя же не отпугнул в своё время.
— Конечно нет. Извини.
<tab>И уже через пару дней Рон, взволнованный и нетерпеливый, прибежал с первыми новостями. Уильям ждал его в кафе недалеко от станции Эрлс-Корт.
— Итак!.. Ты только не пугайся. Ну во-первых, твой Грелль нелегал. Тихо, тихо, подожди! — замахал руками Рон, видя, что на губах парня уже застыло много вопросов. — Я не знаю подробностей, откуда он, но в Лондоне он около года. А может, и больше, чёрт знает… Работает официантом в «Проспекте Уитби» — брр… то ещё местечко. Не был там? Вот и хорошо…
Уильям понимал, о чём он толкует. Так называемый «паб портовых разбойников» возле заброшенных доков, сохранивший дурную славу ещё со средних веков. Теперь понятно, почему этот юноша так похож на пирата. Его образ моментально потревожил воображение художника. Безродный найдёныш, когда-то в детстве выменянный на еду и приручённый вест-индскими флибустьерами, которые причалили к Британским островам. В этом так и чувствовался дух Роберта Стивенсона, вмешанный в краски Уильяма Ханта.
— Хочешь посмеяться? — загадочно хихикая, продолжил Рон. — Когда он пришёл устраиваться на роботу, оказалось, что у него нет документов, а фамилию свою забыл. Ну ребята из паба взяли его и в договоре ради хохмы записали под фамилией Сатклифф. Ну в честь Стюарта, понимаешь, о ком речь?[2] Только тсс… Никому ни слова. Если что, работает он по вторникам и четвергам в утреннюю смену, в пятницу и выходные — вроде бы в вечернюю, не очень запомнил… Короче, во вторник и четверг, ясно?
— Он живёт один? — понизив голос, спросил Уильям с тревожным любопытством. — А кто-нибудь из работников случайно ничего у тебя не спрашивал о тех двух парнях, которых мы… которые на него напали?
— Да чёрт его знает! Нет, про тех ничего не спрашивали. Ребята говорят, он странный, не такой, как все, и вообще… — Рон вдруг сделал подозрительно неуверенное лицо, пожевал губы и отвёл взгляд. — Лишний раз его ни о чём не спрашивают и заводить дружбу не горят желанием. Работает — и слава Богу.
Уильям не заметил бы ничего подозрительного, если б Рону о чём-нибудь говорили эти низменные, расхожие понятия «странный», «не такой, как все». Если б они ему о чём-нибудь говорили, он ни за что бы не подошёл к нему тогда в школе, на спортивной площадке.
— Рон, что именно они тебе сказали? — настойчиво спросил Уильям, не позволяя его взгляду ускользнуть. Рон однозначно что-то скрывал — трудно не заметить.
— Ну я тебе всё уже сказал. Сказали, что этот парень странный.
— Рон… Они ведь тебе сказали что-то ещё. Почему ты боишься мне рассказать?
— Да ничего мне больше не сказали! Оставь ты меня в покое! — вспыхнул Рон и, опасливо оглянувшись, притих: почуял, что люди за соседними столиками уже обратили на них внимание. — Хочешь узнать что-то ещё — сходи сам, пообщайся с людьми, у тебя же это хорошо получается.
— Я очень переживаю, Рон, — отчётливо и жёстко попытался втолковать ему Уильям. — Не можешь себе представить, как. И мне нужно всё знать. Тебе всё легко-весело, ты не знаешь, что я чувствую.
— В этом твоя беда! Попробуй хоть раз расслабиться и перестань во всем и всех видеть подвох.
— Уже попробовал…
Рон понял, на кого он намекает. На Адама Рошу…
— О-о-х, Господи, Уилл!.. — простонал парень, зажмурился и изо всех сил потёр виски, оставляя на коже красные следы от пальцев. — Ну это жизнь. Ты не можешь вечно таскать за собой обиды на всех уродов.
<tab>Дождавшись заветного дня, Уильям привёл себя в порядок. Принял душ, убедился, что расчёсанные бляшки на руках и шее, со вчерашнего вечера подлеченные мазью, не так сильно бросаются в глаза, уложил волосы, попытавшись придать причёске немного объёма и расслабленности — мама говорит, это очень идёт к худому лицу. Оглядел себя в зеркало со всех ракурсов: не то, ей-богу, не то. Пришлось зачесать, как привык, на косой пробор. Перемерил несколько очков с разной оправой. Из костюмов он выбрал рубашку кремового цвета, с французским воротничком, летние, укороченные бежевые брюки на кожаных подтяжках и в цвет их — эспадрильи от маминого бренда.
— Можешь, пожалуйста, подсказать, какой аромат больше подходит к моему образу сегодня? Sauvage или Bleu de Chanel? — взволнованно спрашивал он по телефону у мамы.
Та сказала, что Bleu de Chanel прибавит излишней солидности, а травянисто-жасминовый Dior Sauvage с цитрусовой горчинкой — то, что надо. Уильям нечасто пользовался парфюмом: прихотливая кожа на что угодно могла озлиться аллергической реакцией. Он положил в машину этюдник, кисти, растворитель, несколько видов акварели, с минуту подержал в руках масло, подаренное Роном, и тоже взял его с собой.
<tab>«Проспект Уитби» построили давным-давно прямо на берегу Темзы. Когда-то здесь были слышны заунывные гудки судов, оживлённый стук и скрежет инструментов, деловитые окрики и нетерпеливая брань рабочих, передающих друг другу тяжёлые короба. Вечерами закипала преступная жизнь, сбредались контрабандисты — обычно, выходцы из нищих португальских и андалусийских семей. В реку сподручнее скинуть тело несговорчивого подельника или просто случайно убитого в пьяной драке. Теперь в могильной тишине лишь плескались волны о грязный берег и тихо скрипели заржавелые баржи, покачивались, и гнилые швартовые тросы изнемогали под их тяжестью. Уильям бесцельно бродил по берегу. Пришло время отлива — и море отхлынуло, обнажив торчащие в песке бутылки, верёвки, густо обросшие зелёной тиной, даже чьи-то старые, порванные сандалии. Неустанно, почти каждую минуту, поглядывал на дверь паба. Уже час пополудни. Когда же он выйдет? Нарастающее беспокойство уже подкидывало в голову самые дурные мысли. Может, Рон, как всегда, ошибся и он сегодня не работает? От идеи самому зайти в паб бросало в дрожь. Дико же он будет смотреться на фоне тамошнего контингента. Что взбредёт в голову другим официантам? Ни к чему пока привлекать к себе лишнее внимание местных обитателей. Но вот он… Лихо спрыгнув с крыльца, на ходу прикурил сигарету и заспешил в сторону тех жутких, непроходимых дворов.
— Простите! Грелль… — окликнул его Уильям. — Мы с вами уже встречались… У вас найдётся минутка?
Парень остановился и косо уставился на него диким зверьком, готовым в следующий миг выпустить когти и напасть на преследователя.
— Не волнуйтесь. Дело в том, что я художник, и типаж вашей внешности… Мне бы очень хотелось, чтобы вы попозировали мне. Разумеется, не бесплатно. Если вы не против, мы могли бы… обсудить некоторые моменты.
Уильям ужаснулся от того, как коряво и нелепо всё это прозвучало. Не слишком ли много он сразу наболтал? И уже приготовился к грубому отказу. Господи!.. Никогда в жизни он ещё не чувствовал себя таким неуверенным. Ведь он король, чёрт подери! Нельзя забываться! Грелль, к огромному удивлению, сразу смягчился в лице и с кокетливым смущением опустил глаза.
— Я кажусь таким фотогеничным?
— Портрет это не фотография. Здесь ничего не меряется такими категориями, как «привлекательность» или «непривлекательность». Художнику найти своего натурщика — огромный труд, вы себе и не представляете.
Грелль с выражением недоуменного любопытства нахмурил рыжие брови и пожал плечами.
— Не знаю. Меня никогда ещё никто не пробовал рисовать. Что в этом деле нужно интересного уметь? — он рассмеялся, в полуоскале показав широкие выдающиеся передние зубы.
— Здесь не надо ничего уметь, — выпалил Уильям, окрылённый таким небывалым успехом. — Просто… Просто оставайтесь собой. Всему остальному само придёт понимание.
Художник предложил прогуляться до одного более менее цивильного ресторанчика, что присмотрел в этом квартале, и пообедать. Уж клюнул ли Грелль на деньги, пока непонятно. Впрочем, это было бы вполне логичным объяснением: парень нуждался в деньгах. Когда Уильям попросил его не стесняться и заказывать всё, что хочется, Грелль сперва заявил, что у него есть свои деньги, но быстро оставил гордость и более не возражал. Он с аппетитом ел бифштекс, торопливо и неловко управляясь с ножом и вилкой, будто вовсе не привык ими пользоваться. Заслышав какой-нибудь посторонний звук, поводил глазами в ту сторону, навострял слух и рефлекторно вцеплялся пальцами в край тарелки, точно еду могли отнять. Быстро жевал, проглатывал большими кусками и облизывался истинно звериным манером. Уильяму сразу вообразилось, что он кормит мясом лисёнка, принесённого домой из леса. Грелль мало разговаривал, но ни на минуту не переставал изучать Уильяма взглядом, будто пытался разглядеть в нём скрытую угрозу. Чтобы он чувствовал себя спокойнее, художник сразу положил перед ним на стол обещанную сумму денег.
— Так ты правда рисуешь? — спросил он с двусмысленной улыбкой, словно под словом «рисовать» подразумевал что-то непристойное.
— С пяти лет. С отличием окончил Королевскую художественную академию, — педантично отрекомендовался Уильям и начал перечислять названия выставок, в которых успел поучаствовать.
Грелль изобразил картинное восхищение.
— С пяти лет… Вот так любовь к своей работе!
— Грелль, хочу сразу уточнить один важный момент. Когда я буду тебя рисовать, тебе придётся долго, возможно, несколько часов пробыть неподвижно в одной позе. Разумеется, с перерывами, но тем не менее. Понимаешь, о чём я говорю? Справишься?
Вероятнее всего, он плохо понимал, что из себя представляет работа натурщика. Грелль, бесстыдно прогнувшись в спине, облокотился на стол, и в глазах его снова заиграл шаловливый огонёк.
— Что ж, несколько часов так несколько часов… Попробуем.
<tab>Грелль повёл его в ветхий двухэтажный кирпичный дом — когда-то это здание представляло из себя трактир. Фасадный вход так и не убрали, а просто заколотили деревяшками, вывеску, как видно, кто-то пытался оторвать, но из этого ничего не вышло. С заднего двора вход вёл на широкую лестницу с побитыми ступенями, обувь скользила по плевкам и прилипала к тёмным пятнам разлитого пива или вина, перила были или отломаны совсем, или нещадно погнуты, всюду торчала арматура и с каждым шагом возрастал страх, что вот-вот неудачно поскользнёшься и она проткнёт тебя насквозь. Высокие окна, до которых никак даже не дотянуться, были почему-то наглухо закрыты, и, будто в консервной банке, прела и тухла застарелая вонь спиртного, человеческого пота, мочи и желудочного содержимого. И Уильяма моментально одолело навязчивое ощущение, что у него чешется всё тело. Квартиры в этом доме в основном сдавались в аренду — вроде апартаментов или, как это раньше называлось, меблированных комнат. Поднялись на самый верхний, чердачный этаж. Доски с облупившейся краской, как попало сваленные на пол, тягостно скрипели под ногами. В длинном коридоре, освещённом еле живой лампочкой, чахоточно худая, сутулая женщина в тряпичной сетке, накинутой на плечи наподобие болеро, раздумывала, куда бы поудобнее поставить детскую эмалированную ванночку. Уильям для вежливости поздоровался с ней. Женщина бросила на пришлецов затравленно-ненавистный взгляд и сразу отвела глаза, будто ничего не заметила.
— Прошу прощения, господин художник, за столь некомфортабельный вид моей резиденции, — не без издёвки сказал Грелль, окидывая взглядом свою квартиру.
Квартирой его обиталище трудно было назвать, скорее комната, площадь которой достигала хорошо если восемнадцати квадратных метров. Стены требовали отделки, справа от окна стояла двуспальная железная кровать, а если точнее — Уильям пригляделся повнимательнее — две односпальные, сдвинутые воедино. Похоже, купленные по дешёвке на одной из послевоенных распродаж, на которую выкидывали негодную казённую мебель. В углу стоял шкаф со сломанной незакрывающейся дверцей. На спинке стула криво висела, верно, брошенная второпях, рубашка. Возле шкафа, прямо на полу — чистая посуда вперемежку с грязной. Чердачный потолок, конечно, не предусмотренный для жилой комнаты, стягивали металлические балки.
— Фух!.. Жарко сегодня. Грелль скинул безрукавку и, ловко прыгнув на подоконник, распахнул окно. — Что с тобой? Жарко? Дать воды?
Заметил, как бы Уильям ни старался выглядеть здоровым и вменяемым, что с ним что-то не то. Воздуха становилось всё меньше. Кровь пульсировала, ударяя в кончики пальцев ледяными разрядами тока. Дверь в эту маленькую комнату предстала измождённому разуму крышкой захлопнувшейся мышеловки. И он… Он здесь. Следит неотрывным охотничьим взглядом сквозь стекло, которое больше никогда не станет защитой. Теперь за стеклом, с его стороны, — растворённый мир людей, в который он так жаждал вырваться. Уильям боязливо зажал в кулаках кружку с водой, неуверенный, насколько она чистая. Стараясь сделать это незаметно, достал из сумки блистер валиума, однако поймал на себе настороженный взгляд Грелля.
— Голова слегка разболелась. Надо выпить таблетку, — на всякий случай пояснил он.
— Ты в форме?
— Да, разумеется, всё хорошо, — художник сменил щекотливую тему. — Итак, давай подумаем, куда тебе сесть. Мне кажется, вот сюда, на угол кровати — тогда сомкнётся свет. Хотя подожди… — Он отошёл от окна на несколько шагов и, сняв очки, присмотрелся. — Сядь-ка ещё раз на подоконник.
— Давай я только разденусь и схожу в душ, — дельно распорядился Грелль.
Он без стеснения снял одежду прямо в комнате и ушёл в закуток, отгороженный занавеской, — там, по всей видимости, находился душ.
Уильям покамест тихонько заглянул в его шкаф: не шибко дорогие, но яркие, стильные вещи — любил экстравагантный образ. Очень возможно, что некоторые из них, по виду очень качественные, были украдены с уличных распродаж брендовой одежды: даже этикетки сохранились. Мама рассказывала о борьбе с магазинными воришками: с ними столько же мороки, сколько с крысами и молью.
Его вычурное бесстыдство, сочетанное с животной осторожностью, натолкнуло Уильяма на скверную мысль, не торгует ли он собой? Но эта мысль застряла в толще притупившегося разума, когда Грелль вернулся из душа. Волосы, по-русалочьи мокрые и спутанные, упали на гибкую спину. Рыжина волос будто впитала в себя всю сочность, тепло и животворящую силу солнца. Этот цвет делал ослепительно-резкой природную белизну кожи, не поддающейся загару, однако, как заметил глаз художника, огрубелой от долгой работы под открытым тропическим солнцем. Веснушки сплошь усеивали его тело, что издалека оно казалось смуглым. Развитые мускулы икр, плеч и рук тоже говорили об изнурительном труде. Массивная, тяжёлая нижняя часть лица заставила Уильяма вспомнить о неповторимой музе Россетти. В больших ладонях и ступнях с длинными цепкими пальцами, покрытыми застарелыми мозолями и рубцами, не было аристократичного изящества. Напротив, во всех этих чертах живо прорисовывалась дикарская грубость на грани с бессердечием и безрассудством — слепое следование инстинкту. Грелль посмотрелся в зеркало, поправил волосы и абсолютно естественно, без стыда сдёрнул полотенце, повязанное вокруг бёдер.
— О Бог мой… — сорвалось с губ художника, глазам которого предстала невыразимо прекрасная картина: парень сидел на подоконнике, окружённый не то пламенем, не то венцеподобным сиянием послеполуденного солнца. И это сияние будто бы проникало сквозь полупрозрачность первозданной наготы… а может, и вовсе исходило из самого тела?
— Попробуй правую руку чуть-чуть сюда…
Уильям подошёл немного ближе и показал, как сложить руки. Боялся случайно дотронуться… Не то чтобы из-за брезгливости, но… Ей-богу, как новичок, первый раз работающий с живым, чёрт возьми, натурщиком! Стыдно! В самом деле, чего он так боялся? Спугнуть? Обозлить? Или раздразнить в этом существе какое-то другое опасное чувство? И трепетное удивление кольнуло сердце, когда взгляд упал на правый бок, прямо над пахом. Только заживший, ещё розовый шрам от аппендицита.
— Мерзкая штука, да? Ну… Что я сделаю? — пожал плечами Грелль.
— Нет, нет! Наоборот… — судорожно возразил Уильям. — Это бедро отведи чуть-чуть в сторону. Нет, не так сильно. Вот так.
Грелль больше не манерничал, а, напротив, удивительно ловко вчувствовался в свой образ.
— Так хорошо? Или руку лучше убрать?
— Просто замечательно. Не убирай.
Таблетка быстро начала действовать, и Уильям, перемогая страх выжигающего душу цвета, взялся за карандаш. Перед ним — краски во всём многообразии тончайших оттенков красного: марена, кармин, квирилианская киноварь, кермес и античный пурпур.
— Мне можно говорить или лучше молчать? — послушно спросил Грелль.
— Как тебе хочется. Я скажу, когда надо будет помолчать. Только постарайся не шевелиться.
Не разжимая губ, Грелль засмеялся над невозмутимо-серьёзным видом художника.
— Ты ведь из Лондона, Уилл?
Уильям обрадовался, что Грелль первым задал этот вопрос. Значит, теперь и он имеет честное право об этом спросить?
— Из Лондона. А ты?
— Нет… — немного мечтательно вздохнул парень. — Я из Ирландии.
— Там красиво.
— Там красиво для тех, у кого есть деньги. Ну ничего. Когда-нибудь я стану суперзнаменитым актёром, буду щеголять по Пикадилли в туфельках от Gucci и снова съезжу туда. Хотя нет… Лучше поеду в Америку, в Лас-Вегас. А ещё в Париж.
Видно, что Греллю было очень тяжело говорить, не меняясь в лице и не показывая чувств.
— Твои родители остались там?
Уильям очень не хотел, чтобы их разговор превратился в допрос, но он не владел искусством непринуждённых бесед, что тут поделать?
— Вроде этого… — неопределённо ответил Грелль. — Отец погиб.
Поймав в его глазах недоверчивый холодок, Уильям кое-что понял. Его отец вполне мог во время войны состоять в одной из террористических группировок, что действовали против Великобритании. Судьба этих ирландцев незавидна, явно как и их детей.
— И у меня, — подняв на парня глаза, сказал Уильям, чтобы он ощутил поддержку. Но, конечно, эта поддержка выглядела очень нелепой и недостоверной: больно разные и непонятные друг другу их положения.
— А чем ты… занимался раньше? Много где работал? — как мог аккуратнее продолжил спрашивать Уильям.
Грелль долго молчал, направив взгляд в условленную точку, и художник было решил пока не наседать и не трогать тему его прошлого.
— Я с шести лет жил в Австралии, — внезапно заговорил парень.
Нехорошая догадка шевельнулась в груди колючим холодом.
— По социальной программе? — полушёпотом предположил Уильям.
И это походило на правду. В Австралию отправляли британских детей из неблагополучных семей по программе детской трудовой миграции, и они там жили в нечеловеческих условиях, фактически в рабстве. Господи, как ему вообще удалось оттуда вернуться?
— Вроде этого. Давай покурим?
Грелль размял затёкшие плечи, вальяжно откинулся на оконную раму, совсем не боясь высоты. Уильям не отдыхал. Зажав губами сигарету, растушёвывал тень. С его дрожащей, почти неуправляемой рукой для этого требовалось колоссальное усердие. Иногда приходилось вести кисть изнурительно крохотными мазками, каждый раз останавливаясь и слегка меняя положение пальцев.
— Ты, наверное, работал там на какой-нибудь ферме, Грелль?
— Сначала в поле. Собирали и сушили сорняк. Когда двое мальчишек двинули кони, нас потихоньку перевели на овцеферму, от греха подальше, — Грелль как-то саркастически захихикал.
— Зачем сушить сорняк?.. — не сразу дошло до понимания Уильяма.
Грелль махнул рукой.
— Проехали.
Он был живым воплощением грязи, беспутного образа жизни, нищеты и вечной неприкаянности на этой земле — всех страхов, усвоенных Уильямом с детства. Художник механически взялся свободной рукой за поперечину этюдника, как в последней попытке спрятаться за эту ненадёжную, слабеющую грань, что отделяла рисунок от вышедшей из него души. И Грелль сразу почувствовал его страх.
— Если что, я не болею ничем таким. Месяц назад забрали в больницу и вырезали эту дрянь, — он тронул свой правый бок. — Там, естественно, проверили на всё, что можно. Врачи ведь, сам знаешь, брезгливы до всех этих дел… Меня поначалу и забирать не хотели. Потом смиловались.
Парень надменно усмехнулся. Всё он верно говорит. В больницах не жаловали асоциальных элементов: во-первых, опасались заразы, во-вторых, знали, что не поимеют денег. В трущобы, вроде этих, и скорая помощь-то не всегда приезжала: издохнет себе незаметно пропащая скотина, кто потом о ней спросит? Уильям с болезненной злобой стиснул зубы. Никогда его ещё так не заботила чужая жизнь. Никогда он ещё так не хотел за кого-то заступиться, защитить от всего мира собственными руками и со страстной искренностью пообещать: «Теперь ты в безопасности. Теперь тебе никто больше не причинит боль, не посмеет». И у него несомненно вырвалось бы это обещание прямо сейчас, но Грелль почему-то вдруг спросил наперерез его мыслям:
— Для кого ты это рисуешь, Уилл?
— Не для кого.
— Ну ты же наверняка потом покажешь мой портрет каким-нибудь там… людям, поклонникам? Я не имею ничего против, просто интересно.
— Может быть. Не знаю. Люди глупы и неблагодарны по своей природе. Маниакально отдавать себя, надеясь оживить их души — пустое, — отвечал Уильям, скрупулёзно растягивая густо-кровавый цвет, которым солнце, припадая к горизонту, насыщало рыжину волос.
Боже, какой жуткий, какой волнительный и прекрасный миг!..
«…глупы и не благодарны… И они не заслужили тебя», — договорил он мысленно.
— Да уж, — вздохнув, согласился Грелль. — Но у тебя же есть… как это говорят? Духовный наставник?
Уильям вспомнил о Мортимере. И перекрывая щемящую тоску ненавистью, с такой силой сжал кисть, что хрустнули суставы пальцев.
— У меня его нет, — холодно отрезал.
— Мм… Это круто, — в голосе Грелля исчезла заносчивость. — Наверное, к этому и должен стремиться идеальный художник, правда? Стать независимым.
Тут Уильяму привиделось, что солнце пылающим шаром вплыло в комнату и ошпарило в самое сердце всем своим высоковольтным напряжением. Мышцы свело нестерпимой судорогой, кровь отхлынула от головы и вновь ударила с удвоенной силой, на руках и лице запылали пятна. Слишком много красного вокруг. Боже, как его много. Отсюда не выбраться… По глазам ударила ослепляющая боль и, наверное, выжгла роговицу. Потому что стало темно. Но Уильям уже не мог закричать. Слишком поздно. Слишком поздно… С трудом приподнял веки, и сознание, проясняясь, признало ни с чем не сравнимое ощущение физического бессилия. Не мог пошевелиться. Лежал всё в той же комнате, на сдвинутых железных кроватях.
— Грелль! — беззвучно позвал он, напрягая все силы своего желания.
Вот <i>он</i>… Зачатый от бесплотного духа зла, подкреплённый кровью и страданиями человеческими и выпущенный наружу своим земным творцом. Он подходит. Сухие, мозолистые пальцы обхватывают горло, и Уильям чувствует эту нечеловеческую силу. И столь же нечеловеческий холод — в глазах. О, это глаза зверя… Ему ничего не стоит убить своего освободителя, более ненужного, бесполезного и абсолютно беспомощного. Как страшно. И как хорошо!.. Противоречивое предчувствие собственной смерти и удовольствия, подступающего к низу живота…
«Уилл! Уилл!» — какой-то отдалённый голос, будто сквозь ватное одеяло, тревожил слух.
— Уилл! — перепуганный, закричал Грелль ему в лицо.
Художник вздрогнул, и оковы нездорового сна наконец упали. Способность двигаться вернулась.
— Ты чего? — хрипло спросил он и закашлялся, восстанавливая голос.
— Я?! Это ты чего! Как-то вдруг странно выключился…
Похоже, упал в обморок, а Грелль уложил его на кровать. Уильям поправил съехавшие очки и, опустив глаза, сконфуженно одёрнул брюки, сел на кровать и положил ногу на ногу. Но Грелль всё увидел — художник понял это по его лицу — и уже не пытался задавать бессмысленных вопросов, всё ли в порядке. Ничего не в порядке.
— Грелль, — загнанный в тупик, Уильям решил больше не таиться. — У меня с детства одна… особенность. — не рискнул назвать это болезнью. — Ничего серьёзного, можешь не бояться, но я с этим живу.
В этих словах проскользнула отчаянная мольба. Только бы он не испугался и не оттолкнул…
— Ладно. А на чём ты сидишь?
Белые прожилки не тронутой солнцем кожи на лице парня моментально скрылись под морщинками. Он смотрел не с презрением, а скорее с жалостью.
— Не на чём. Просто принимаю психотропные препараты по рецепту. Это такие лекарства, которые нельзя быстро бросить, ими лечатся очень долго, иногда всю жизнь, как, например, инъекциями инсулина или желудочными ферментами. Они не наносят никакого вреда, но раньше без них умирали, — попытался втолковать.
Голос Уильяма невольно стал лицемерно спокойным, даже вкрадчивым. Какая чудная ирония! Он говорил прямо теми же словами, что и доктор Кёрнер. Грелль с мрачным пониманием кивнул.
— Я понял… Тебе бы сейчас отдохнуть, а?
— Ничего, я ещё порисую, я привык.
Хотел было возразить, но Грелль беспокойно схватил его за локоть.
— Брось! Хватит тебе на сегодня! Слышишь меня? Давай встретимся послезавтра. В пять, идёт?
Уильям выглянул в окно, вспоминая, как солнце изменит своё положение в течение дня, а значит, в спектре света изменятся и краски, изменится и Грелль…
— Хорошо бы пораньше. Так же, как сегодня. Ты не сможешь?
Грелль побродил задумчивым взглядом по потолку.
— Тогда в понедельник, идёт? Я тоже работаю в утро.
Рон же говорил, во вторник?.. Как знал, он обязательно что-нибудь напутает.
Notes:
1. аналог современного скетчбука, блокнот в чёрной обложке, модный в среде художников 60-70-х годов, до появления бренда Moleskine
2. Стюарт Сатклифф - погибший в 62-м году бас-гитарист "Битлз"
Chapter Text
В небесах или глубинах
Тлел огонь очей звериных?
Где таился он века?
Чья нашла его рука?
Что за мастер, полный силы,
Свил твои тугие жилы
И почувствовал меж рук
Сердца первый тяжкий стук?..
Уильям Блейк
<tab>Этой ночью Уильям не видел никаких снов, но спал неспокойно и, нервически вздрагивая, просыпался, до сих пор чувствуя на себе этот зверино бдительный взгляд. Эрекция как пропала тогда, как только Уильям вышел из состояния сонного паралича, так больше и не возвращалась. Никакие непотребные попытки ласкать себя, воссоздавая в памяти призывные очертания юношеского тела, не могли восстановить нарушенный половой инстинкт. Грелль многое понимал, мало было бы считать его дикарём, отупевшим от тяжёлой работы. Пусть и далёкий от умных слов и возвышенных идей, он очень внимательно смотрел и будто прислушивался к своему звериному чутью. Его мировоззрение не зиждилось на детском простодушии, как у Рона, точно нет. Невероятно сложная душа, и тем сильнее манила она к познанию. И Уильям с уверенностью мог бы сказать, что этот парень безошибочно увидел все его слабые места.
Поглядев на бережно хранимые картины, на которых поэтапно, месяц за месяцем, год за годом, оживал предмет его обожания, Уильям долго думал, стоит ли показывать их Греллю? Однако зачем? Как гарантию своего здравого рассудка? Если Рон так скептически отнёсся к его навязчивой идее, отнесётся ли Грелль по-другому?
С утра позвонила мама, убитая новостью о болезни доктора Кёрнера. Ночью у него случился инсульт, и теперь он лежал в реанимации, полностью парализованный, почти все ткани мозга умерли. О восстановлении врачи пока помалкивали. Да уж какое там восстановление… Сколько ему было лет? Наверное, около шестидесяти. Уильям подумал о докторе без злорадства, не ликовал, что этот человек наконец-то получил по заслугам. Но с холодным любопытством задумался: что же он чувствовал, что видел в последние мгновения борьбы угасающего рассудка? Уверовал ли в слабость человеческой власти? Обращал ли к Богу неумелые, но честные мольбы о спасении? Всё же тень злобы упала на имя доктора, потому что из-за него теперь плакала мама. Уильям всем сердцем хотел её утешить, но не нашёл никаких подходящих слов, кроме неубедительного «Мне жаль. Будем надеяться, что он выберется».
Отправляясь к Греллю, на всякий случай взял с собой свой лечебный и увлажняющий крем и бутылку хирургического антисептика фирмы Imperial Chemical Industries. И после ночи напряжённых раздумий купил большой букет кроваво-красных роз и даже с Роном не стал советоваться: тот однозначно стал бы его отговаривать и уверять, что это совсем по-ребячески. Да кто бы говорил…
Грелль встретил его на лестнице в одной фланелевой клетчатой рубашке, наброшенной на голое тело, она едва прикрывала бёдра. Уильям пришёл ровно в четверть второго, как и договаривались. Его пунктуальность даже рассмешила парня.
— Вот уж не думал, что вы придёте минута в минуту, господин художник! Я даже не успел причесаться. Какой стыд!
Увидев Уильяма во второй раз, он чувствовал себя гораздо свободнее и теперь мог позволить себе немного беспечного кокетства. А при виде цветов даже покраснел.
— Как давно я не слышал запаха настоящих роз, — он с непритворной жадностью приник лицом к букету и закрыл глаза.
Из окна напротив шуршал на заедающей пластинке мальчишески нежный голос Джона Леннона.
— Please, don't wake me, no, don't shake me
Leave me where I am, I'm only sleeping…
Грелль поневоле начал отбивать босыми ногами ритм доносившейся из окна музыки на манер матросского танца. Уильям аккуратно разложил на кровати в возрастающем порядке свои акварельные портреты, которые всё же не мог не принести.
— Я просто хотел, чтобы ты это увидел, Грелль. Обрати внимание на даты — они вот здесь, в этом углу, ты видишь? По крайней мере, это всё, что сохранилось в удобоваримом виде.
Парень обескуражено блуждал взглядом по экспозиции, которую устроил ему художник. Бледно-рыжие, выгоревшие брови медленно и как-то недобро сдвигались к переносице.
— Кто это?.. — тихо спросил он.
В глазах уже занималась безотчётная враждебность.
— Это… ты, — виновато признался Уильям. — Но это акварель. А когда я увидел тебя вживую, решил, что здесь нужна более плотная текстура и достаточно грубые мазки.
Грелль в замешательстве потряс головой, как бы стряхивая с себя услышанный вздор.
— Как это возможно?..
Просто не верилось. Он тоже видел на этих картинах сходство. Он тоже видел на них себя!
— Я не знаю, Грелль. Сколько себя помню, я и ищу ответ на этот вопрос.
Грелль постепенно поборол растерянность.
— Ну что ж теперь делать? Дорисуй меня живого, и посмотрим, что из этого выйдет.
Он ободряюще подмигнул. Приведя себя в порядок у зеркала, он сел на подоконник в прежнюю позу. Букет поставили в металлический кувшин для воды: вазы у Грелля в комнате, конечно, не нашлось.
— А давай ты мне их в волосы того… вплетёшь? Как оно будет, хорошо? — предложил парень, не сводя сияющих глаз с разомлевших от летнего зноя цветов.
Тяжёлые капли воды дрожали на лепестках, и падали на стол, и терялись в глуби кровавых чаш, наполняя свежестью густой, тягучий и липкий, как мёд, аромат. В резко заложенные уши пробился гулкий стук сердца. Не забыл ли принять лекарства сегодня утром?
— Это хорошая идея. Давай попробуем, — в протест своей фобии согласился Уильям. — Только придётся пожертвовать стеблями, ничего? Будет хорошо, если у тебя найдётся несколько шпилек или… что-то, чем можно закрепить их в волосах.
Цветы живые, у каждого из них свой нрав, свои исключительные черты, своя душа и сердце. И натурщику можно подобрать его идеальный цветок, на него похожий. Правда, если, в отличие от цветка, у него нет ни души, ни сердца, тут уж художник бессилен. Шипы кололи пальцы, но Уильям, абсолютно абстрагируясь от боли, кропотливо вплетал подрезанные стебельки в густоту рыжих, жёстких от солнца и плохой водопроводной воды волос. Грубая, закалённая кожа парня только сильнее выделяла нежность лепестков. Цветы умирали в его волосах. Застывшее в зените июньское солнце беспощадно выжигало последнее дыхание жизни, душу, что вот-вот покинет бренную плоть. Какое знакомое ощущение. Девушка в морге… Сердце Уильяма разрывалось, исполненное дикого вдохновения, счастья, жадности до этих бесценных и долгожданных минут — всего, что способен испытать творец. Сколько красного цвета! Огонь преисподней, который сжигает, но не освещает. Чистая, избавленная от всего лишнего сила борьбы, ужаса, боли, похоти… И она, будто из-под сорванной печати апокалипсиса, вот-вот брызнет прямо в душу, которую художник уже распахнул в страстном желании слиться с собственным страхом, страданием и любовью.
— Давай-ка передохнём немного, Уилл? — настороженным тоном предложил Грелль: состояние Уильяма ему не нравилось.
— Подожди ещё минуту, подожди, подожди, сейчас… — бормотал художник, задыхаясь от возбуждения. В такие моменты он просто не мог остановиться. Грелль без разрешения спрыгнул с подоконника и закурил.
— Можно хоть посмотреть, что там у тебя получается?
— Нет. Пока не надо, Грелль. Правда, не надо, — запретил художник и рефлекторно выставил вперёд руку, видя, что парень идёт к мольберту и глаза его коварно поблёскивают.
— Уилли… Ну пожалуйста. Одним глазком… — он умоляюще взглянул и захлопал пушистыми рыжими (поистине лисья шерсть) ресницами.
— Грелль, перестань. Это тебе не игра.
— А я пока и не играл… — тёплое дыхание задело ухо, стоило Уильяму на миг зажмуриться и потереть усталые под очками глаза.
Грелль стоял, почти прижавшись к нему. И в руке, нацелив оголённое лезвие прямо Уильяму в сердце, держал нож, который трудно было не узнать. Это его нож! Он же положил его… Выронив кисть, в панике хлопнул себя по карману. С головы до ног окатила ледяная волна страха. Как?..
— Раздевайся, Уилли, — радостно, будто даже без угрозы приказал Грелль и оскалил зубы в улыбке.
Не до конца сознавая, что происходит, художник заметил, как крепко и уверенно он держит нож — ради забавы так не держат. Попытка его обезоружить может стоить жизни.
— Грелль, убери, пожалуйста, нож. Положи его на кровать, — стараясь говорить спокойно, попробовал его образумить. Однако подсознательно чувствовал, что любые просьбы сейчас бессмысленны.
— Раздевайся. Ты же не хочешь, чтобы я разрезал твои дорогущие вещички?
— Ладно. Сейчас я разденусь… — осторожно поглядывая в его глаза, Уильям приподнял руки, медленно опустил их и стал расстегивать рубашку.
Пальцы предательски дрожали и не справлялись с тугими пуговицами. В голове роились сумбурные вопросы: что он собирается делать? что будет дальше? Разум отказывался принимать происходящее за объективную реальность. Сняв рубашку и брюки, Уильям привычно сложил их, чтобы не помять, и положил на кровать. Впервые, стоя сейчас, неприемлемо открытый, перед своим воплощённым идеалом, он ярко вообразил, как слабо и жалко его скелетоподобное тело. Тленные мощи — это всё, что осталось от королевского величия. Растерянность, гнев и обида разъедали всё внутри. Обхватив себя руками в никчёмной попытке защититься, Уильям исподлобья смотрел на него. «Что ты со мной делаешь?»
— Встань на кровать спиной к стене, — хозяйским тоном велел Грелль.
Не сводя с Уильяма глаз и продолжая держать нож наготове, медленно зашагал спиной в сторону шкафа. Художник повиновался. Боялся сделать резкое движение, даже скрипнуть пружинами кровати и спровоцировать его к агрессии. Сердце съёжилось, когда увидел в руках парня тонкую пеньковую верёвку.
— Грелль, просто скажи мне, что ты задумал.
Холодное лезвие слегка коснулось губ, принуждая замолчать.
— Тише… Не надо ничего говорить. Ты выглядишь гораздо лучше, когда молчишь, Уилли, — прошептал Грелль и кончиком языка дразнительно облизнул тупую сторону лезвия.
— Мне нужно принять таблетку. У меня кружится голова. Я не могу больше стоять. Грелль, пожалуйста…
Перед глазами в неровный ритм пульса вспыхивали обжигающе яркие круги. Мучительно потянуло в сон. Чужие руки подхватили его, безвольно обмякающего, за плечи.
— А тебе и не придётся чувствовать своё тело, мой дорогой, — отравительно сладостный голос.
«Только не закрывать глаза. Только не закрывать. Пожалуйста, только бы вытерпеть», — отчаянно пытался он заговорить самообладание. Но жёсткие подушечки пальцев тронули, погладили сначала одно, затем второе веко, и холодная тьма беспрепятственно втекла в самую душу.
<tab>Уильям — не понимал, стоит он или лежит — слабо и как-то отдалённо, сквозь толщу беспамятства слышал шуршание верёвки и чувствовал, как проворные руки завязывают узел за узлом. Когда сквозь слипшиеся щели век просочился дневной свет, чувство проприоцепции начало возвращаться и Уильям понял, что руки его подняты, а ноги вроде бы ощущали под собой опору, но к малейшему произвольному движению не был способен ни один мускул. Тонкие руки, под кожей которых практически не осталось ни мышц, ни жировой ткани — от кистей почти до локтей — туго стягивала прочная материя. Особой боли это не причиняло, видимо, потому что верёвки охватывали большую площадь тела и не врезались в уязвимые точки, но держали они очень крепко. В воспоминании проплыл смутный образ комнаты, в которой, наверное, до сих пор находился, и Уильям предположил, что привязан он к тем самым торчащим из потолка балкам, на которых изначально заострил нехорошее внимание. Глаза наконец открылись. Вернее, их помогли открыть. Грелль с той же самой бережностью, с какой закрывал ему веки, коснулся их кончиками пальцев и поднял. Низ живота наполнило приятно жгучее чувство, которое — дьявольский абсурд! — вызвала собственная беспомощность и униженность. Грелль стоял перед ним на кровати, как был, голый. Их разделяло не больше десяти дюймов.
— Очень эстетично выглядишь, Уилли. Уверен, сейчас ты вдохновил бы самого взыскательного художника, — глумливо протянул он. — Как ты считаешь? Мм? Что же его Величество изволят молчать? Слишком гордый для общения с челядью? Ах, ну конечно!.. Я совсем забыл. Ты ведь не можешь говорить. Правда? Ты вообще ничего не можешь… Совсем, совсем не можешь… Какая жалость.
Остриё ножа обвело губы, опустилось ниже, медленно, смакуя каждый дюйм тела, и остановилось. Самое ранимое место мужчины сильнее сжалось от прикосновения к нему холодного металла.
— Интересно, где я научился так красиво связывать туши? — вкрадчиво прошептал, почти касаясь губами его губ. — Долго работал на забое овец. Но люди это ведь овцы Божьи, не так ли?
Уильям только теперь ясно ощутил, что от юноши пахнет морем.
— Ты что же, не хочешь меня?.. — с обидой, которая показалась пронзительно-искренней, удивился Грелль. — Ты ведь говорил, что я твоя муза. Или для художника неприемлемо осквернять чувства к своей музе грязной похотью?
Единственное, что оставалось Уильяму, — с отчаянием пойманного зверя смотреть в его глаза цвета морского винограда. И, не отдавая отчёта своему разуму, желаниям и, чёрт возьми, логике, сознавать: он прекрасен. Он самое прекрасное, что создала природа с первого дня сотворения мира. Он самое прекрасное, что Уильям создал сам… И он — единственное среди сущего, что имеет над ним власть. Слышал, как нож царапает по телу, словно проверяя на прочность тонкую, чистую, изъеденную рубцами кожу, абсолютно не защищённую от любой, даже самой малой инфекции. А Грелль… Он первообраз телесной и душевной нечистоты. И если он сейчас прикоснётся не ножом, а рукой… Боже, только не это, не надо!
— Боишься? — спросил Грелль, с упоением проникая в глубины его страха. И иезуитски улыбнулся: — Не бойся, я обработал руки и нож твоим антисептиком, если ты считаешь, что это поможет.
Предательская тяжесть и мучительное напряжение внизу живота. Уильям попробовал посмотреть вниз, но расслабленные мышцы глазных яблок почти не поддавались импульсам мозга.
— О-о! Какая прелесть, Уилли, — возликовал парень. — Я и не думал, что ты такой распутный. Ты хочешь меня, ведь правда? Я возбуждаю тебя? Можешь не отвечать, и так всё понятно.
Он соблазнительно погладил себя по плечу и бедру, обмял в ладони вздрогнувший, быстро начинающий крепнуть орган. Понимая, что Уильям не сможет опустить глаза, злонамеренно отступил на пару шагов. Теперь он был полностью в поле зрения своей жертвы. Бледная кожа возбуждённого органа, покрытая веснушками, как и всё его тело, порозовела, и через неё ярче обозначились вздувшиеся вены. Развитый, рельефный мускул — последняя деталь, довершившая до идеала красоту юношеского тела.
— Тебе нравится, Уилли? Хочешь потрогать меня? У меня так давно этого не было… Так измучивает, ты же понимаешь? — просяще глядя в глаза, он ласкал себя. Одна рука звучно скользила по мокрому, истекающему смазкой члену, а вторая — приставила нож к горлу Уильяма.
Как бы близко он ни подходил, целенаправленно не касался художника своим телом, только дразнил, заставлял бояться и удовлетворённо жмурился, чувствуя, как пульсирует яремная вена, прижатая лезвием ножа. Вожделение набухло, стянулось узлом в паху, и Уильям более не мог терпеть. Все силы разума, пока сохранного, он обратил в одну истовую молитву: «Помоги мне. Ради всего святого, помоги мне, о моё чудо!» Отдал бы душу за то, чтобы он прикоснулся своей рукой и разрешил бы от этой непосильной тяжести, которую Уильям носил в себе долгие годы. Пусть прикоснётся. Пусть заразит, отравит, подвергнет и плоть, и дух гниению и разложению, пусть даже убьёт, но только прикоснётся!..
— Смотри на меня. Ты будешь смотреть на меня. Ты настолько беспомощен, что не можешь даже закрыть глаза, — хрипло цедил Грелль сквозь зубы.
К лицу его прилила кровь, звериное дыхание рывками вырывалось из груди, а глаза не видели ничего вокруг в мучении подступающей разрядки. Он кончил, болезненно сморщившись и всхлипнув. Белёсое семя брызнуло на кровать. Уильяму показалось, что оно слегка запачкало его живот, но нет.
— Ухх!..
Медленно выдохнув, вытер член и с деланой брезгливостью посмотрел на ладонь.
— Пойду-ка в душ. Не возражаешь, если я оставлю тебя тут ещё немного повисеть? Молчишь? Ну, как говорят, молчание — знак согласия.
Бодро спрыгнул с кровати и побежал за занавеску, тихонько напевая:
— Love, love me do
You know I love you
I’ll always be true… Yahoo!
С приятным облегчением ощутив в мышцах силу, Уильям помимо воли дёрнулся и снова убедился, что привязан невероятно крепко — самостоятельно отсюда не выбраться. Эрекция слабела, но до сих пор отдавала ноющей болью в бедро и живот. Вот бы сейчас высвободить руку и… С озлоблением понял, что Грелль не собирается облегчать его страдания, кроме того, не позволит ему сделать это самому.
— Ты там полегче дрыгайся! Сейчас я развяжу тебя, — выйдя из душа, крикнул парень через всю комнату.
— Что это было, Грелль? — Уильям надеялся хоть сейчас получить вразумительный ответ.
— Просто игра. Тебе не понравилось? — непринуждённо удивился тот.
Его пальцы столь же ловко развязывали тугие, мудрёные узлы.
— Что?.. — от недоумения Уильям поперхнулся слюной. — Это странная игра, Грелль.
Освободив от верёвок, сильные руки парня аккуратно подхватили Уильяма под мышки и помогли сесть на кровать. Уильям сразу потянулся к сумке, чтобы достать крем: от верёвок может быть раздражение.
— Когда батрачил в Австралии, я усвоил одну вещь. Чтобы избавиться от страха, нужно принять его — есть такая практика. Только так можно вылечиться. — Он примолк и неловко выговорил: — И… я думаю, ты тоже мог бы. Мы могли бы… попробовать вылечить тебя. Почему нет?
Как странно и неоднозначно он произнёс это слово «мы». Уильяма несколько растрогала надежда в его голосе. Он ласково убрал с лица парня прядь мокрых волос, заправил за ухо.
— Я уже почти смирился с тем, что меня никогда не вылечить. Знаешь, когда с детства тебя мучают, маниакально пытаясь постичь своим несовершенным человеческим разумом какую-то разгадку…
— Они пытались… Но а ты сам разве не хотел её постичь? Разве не глупо, пройдя через столько испытаний на пути к разгадке, отступить в двух шагах от неё? — бережно тихим голосом спросил Грелль.
Его ранее сказанные слова вдруг вспыхнули в памяти.
— Ты сказал: «…избавиться от страха»… А чего ты боялся, Грелль?
Парень с удовольствием затянулся сигаретой, пронзительно глядя Уильяму в глаза, облизнул приоткрытые губы и пустил клуб дыма.
— Неволи.
Художник дал ему в этот раз на десять фунтов больше. Хлопотливо припрятав деньги, Грелль напомнил:
— Ты только не смей трогать себя до нашей встречи, понял?
Уильям кинул на него мрачный, укоризненный взгляд. Уже не стал говорить, что сие действие у него не получится осуществить даже при большом желании.
Chapter 10
Notes:
(See the end of the chapter for notes.)
Chapter Text
<tab>Все дни, что был дома, старался не прикасаться к другим картинам и все силы сосредоточить на портрете Грелля. Воскресным утром он выбрался в город, зашёл в гости к матери, подвёз Рона, который вздумал попытать счастье устроиться кассиром на автозаправку. Потом ненадолго заглянул в «Фойлз»[1], решил немного погулять в Гайд-парке. Устроился в тени на скамейке, и под шелест листьев и щебетание крапивников сонливое умиротворение потихоньку начало овладевать им. Дыхание ветра перелистывало страницы Флобера, лежащего на коленях. На периферии зрения возникла фигура мужчины, и он, похоже, наблюдал за Уильямом. Парень пока старался его не замечать, но сонное состояние как рукой сняло.
— Уилье́м… — с мягким итальянским акцентом окликнул он тихо.
Уильям поднял солнцезащитные очки на лоб и обернулся в его сторону. Высокий, красиво сложенный мужчина — когда он подошёл ближе, стало понятно, что он далеко не молод — одетый в льняной светлый костюм дорогого и качественного покроя, что гармонично оттенял средиземноморскую смуглость его кожи. Чёрные волосы с заметным проблеском седины, гладко зачёсанные назад, не прикрывали впалых, точёных висков. Он слегка улыбнулся, и эта благосклонная, таинственная улыбка показалась невероятно знакомой. Ошеломлённый, парень встал со скамейки и едва не уронил книгу.
— Бог мой… — сорвалось с языка. — Падре Себастиано..? Но как вы..?
— Как я вас узнал? Или как я здесь столь внезапно оказался? Надо иметь совсем слепое сердце, чтобы не узнать прекрасного молодого художника Уилье́ма Т. Спирса, не правда ли? И кстати, пару ваших картин я купил, успел в самый последний день выставки, представляете? А если насчёт второго — в Лондоне я проездом. Не по своему желанию и даже не по Божьему изъявлению, а по казённой надобности, — он рассмеялся естественным, приглушённым, бархатным смехом, таким же приятным, как его улыбка и голос, в этом смехе не чувствовалось ни презрительной иронии, ни чопорности, к которым в Лондоне приноровился слух. И Уильям даже сам захотел улыбнуться в ответ ему.
— Вы здесь проездом?.. — растерянно выхватил парень его слова. — Откуда вы? Где остановились?
Подумать только, сколько прошло лет!.. Случайность и странность этой встречи просто не укладывалась в голове Уильяма и сразу приобретала в его возбужденном воображении значение чего-то рокового.
— Из Туниса. Остановился здесь в «Метрополе».
— Из Туниса? Ездили отдыхать?
— Где там!.. — с беззлобным сожалением вздохнул мужчина. — Ездил миссионером, если вам это о чём-то говорит. Лет сто назад этой каторжной работой — облагораживать души дикарей — занимались англичане. А теперь англичане сами взялись облагораживать свои души, барствовать и писать картины маслом. — Перестав улыбаться, он добавил: — Это я не в обиду, не подумайте. Напротив, я считаю, именно так оно и должно быть…
Расчувствовавшись от встречи с этим удивительным человеком и боясь его упустить так же быстро и внезапно, как в первый раз, Уильям сразу предложил:
— Вы обедали? Как насчёт где-нибудь посидеть, может, выпить чаю?
— Почему нет? С удовольствием. Я и сам об этом только что подумал, — обрадованно согласился падре. — Но только если вы уступите мне право выбрать ресторан.
Уильяму бросилось в глаза, что хромота его, спустя годы, никуда не исчезла и он до сих пор слегка припадал на левую ногу. Наверное, какой-то врождённый дефект. На всякий случай парень спросил, не тяжело ли ему идти. Мужчина не обиделся — наверно, привык, что на его особенности всю жизнь акцентируют внимание.
— Если вы о моей ноге, то будьте спокойны: и в ходьбе, и в беге я ещё вас оставлю позади. Но разве что с чисто эстетической точки зрения уже вряд ли стану источником вдохновения для современного творческого человека. Хотя как знать, как знать… — он глянул на Уильяма, хитровато прищурив красивые тёмные глаза.
Художнику больше не хотелось возвращаться к этой теме. Падре Себастиано как искушённый знаток кулинарии повёл его в ресторан «Osteria», что в полумиле от парка. Он заказал салат с лососем и — на двоих с Уильямом — бутылку красного Пино Нуар. Положив в рот маленький кусочек пропитанного соусом лосося, смакуя вкус, прикрыл глаза и с критическим выражением лица поджал губы.
— Неплохо. Не скажу, что идеально, однако неплохо.
Проскользнувшее в его речи слово «идеально» сразу заняло художника.
— Мне как-то довелось слышать, что стремление к идеальному — прямой путь к саморазрушению, — вспомнил он мнение Роши. — Как, по-вашему?
— Ну… Я думаю, зависит от того, из чего сделан ваш фундамент. Мм? Так из чего же?
Видя, что Уильям не сразу понимает его, падре заулыбался. В очаровании неторопливого, лёгкого разговора он не без гордости рассказал, что год назад получил от Папы сан кардинала-епископа и стал сановником Священной коллегии кардиналов.
— Подумать только… Я очень рад за вас и уверен, вы заслужили этот сан, Ваше Высокопреосвященство, — промолвил Уильям с деликатным почтением.
— Не нужно формальностей, Уилье́м. Я ведь сейчас не в красной сутане одет, да и вы пришли ко мне, надеюсь, не с апелляционным постановлением, — шутливо поправил его Себастиано. — Мне вполне хватит, если будете звать меня по имени.
В голове прояснело неприятное воспоминание детства, развивать тему, с этим связанную, поначалу не хотелось, но художник всё-таки решил спросить:
— А тот мужчина… Армандо, если вы помните. Я о нём ничего не слышал после того дня. Как он, не знаете?
— Армандо… — вполголоса повторил Себастиано, подозрительно примолк и проговорил резким голосом: — Армандо умер. Десять лет назад.
— Правда?.. Что с ним произошло?
— Это тот самый случай, когда фундамент был из непрочного материала.
Уильям с холодком в груди предположил, что он говорит о самоубийстве.
— У него была какая-то болезнь? — тонко спросил он и тронул пальцами висок.
— Да, у него ведь это с детства, он долго лечился… — осторожно, почти шёпотом ответил мужчина, но посмотрел на Уильяма так, будто бы удивился, что парень до сих пор не знал об этом. — Так что вы уж простите, если он тогда напугал вас и вашу матушку.
— Мне жаль, Себастиано, — Уильям сказал это исключительно для поддержки, он не чувствовал жалости к Армандо. — Вы были близки?
Мужчина верно прочитал деликатный вопрос в его взгляде и как-то неуверенно кивнул.
— Для меня Армандо был совсем ещё мальчиком. Слабым, доверчивым мальчиком, который слепо боготворил меня. Он говорил, что начал чувствовать себя совершенно здоровым, когда со мной познакомился. Не в праве его осуждать, но, как по мне, он пришёл к Богу не за исцелением, а за чувствами, которых жаждала его душа. Я любил его, но не могу дать большего тому, кого мне мало. Во всех смыслах мало...
В этом признании прозвучало что-то трепетно-интимное, и Уильям сразу подумал о Роне.
— Я тоже чувствовал что-то похожее.
Себастиано посмотрел на него без осуждения и понимающе покачал головой.
— Главное — не лгите. А вы, кстати, потом всё же приняли крещение?
— Нет. Как-то не получилось. Не знаю, Себастиано, может, я к этому ещё не готов.
Священник не стал укорять его.
— Ну что ж… Надеюсь, однажды вы к этому придёте.
Уильям долго, с неспокойным сердцем шёл к этому разговору, но, захмелев от вина и проникшись безотчётным доверием к мужчине, всё-таки решил поделиться с ним тем, что так долго его терзало.
— Себастиано, не знаю, подумаете ли и вы, что я сумасшедший, но, пожалуйста, выслушайте. Мне кажется, что мною ещё в раннем детстве завладело что-то… что-то очень опасное и сильное, а я помог ему выйти в мир людей. Вы понимаете? Я говорю о <i>нём</i>… о дьяволе. И я не могу знать всего масштаба последствий, но я чувствую, что, хоть и косвенно, но ответственен за них.
И он рассказал, как мог, подробно о детстве, о картинах, о снах и о Грелле. Священник молчаливо и вдумчиво слушал его, а потом, к великому удивлению Уильяма, рассмеялся.
— Себастиано?.. Вы смеётесь? — почувствовав себя глубоко уязвлённым, вопросил парень. Неужели он смеётся над ним?
— Уилье́м, я не считаю вас сумасшедшим, поверьте. Но поймите главную истину: дьявол не может завладеть человеком, если на то нет воли Божьей, у него нет такой власти. Однако может одурманить разум и очернить сердце человека со слабой верой, заставить его собственными руками открыть врата защиты Господней и впустить дьявола в своё сердце, заставить своими руками уничтожить свою душу.
Молодой художник испытал после этих слов не облегчение, не упавший с души камень, как ему хотелось, а крайнюю, опустошающую растерянность. И уже корил себя за вопрос, ответ на который вмиг сбросил его с немыслимой высоты, куда он взбирался целую жизнь.
— Вы хотите сказать, что моя муза — это вымысел и ничего больше? — с раздирающим негодованием вперил он глаза в лицо священника.
У того на губах всё плавала улыбка, которую Уильям на миг возненавидел.
— Уилье́м… — Мужчина поднял палец, призывая успокоиться и послушать. — Вы так и не поняли? Как вы не слышите меня, так и не видите того, кто спас вас от зла той ночью в доме отца, кто берёг вас на всех путях, во всех деяниях и был с вами рядом. Читали псалом царя Давида? «Сердце моё говорит от Тебя: «ищите лица Моего»; и я буду искать лица Твоего, Господи». Попробуйте разглядеть добро, а не зло в том существе, которое вас спасло и которое, по вашему выражению, вы сами создали и выпустили. Я понимаю… Ваше сердце сильно очернено и вы не хотите признавать Бога своим спасителем. Но попробуйте, Уилье́м. Нелегко разглядеть Божий свет привыкшими к темноте глазами, нелегко принять в себе боль, которая лишь подспорье для ненависти.
Мужчина приблизил к нему лицо, заглядывая в душу чувствительными к чужой боли глазами, какие — Уильям был уверен — бывают только у истинных, избранных Богом священников. Он слегка задел пальцами правую руку парня, и Уильям, опомнившись, вздрогнул и машинально спрятал её под стол. Но увидел под приподнявшимся рукавом на смуглом предплечье Себастиано невообразимо знакомые шелушащиеся рубцы.
«Отступить в двух шагах от разгадки…» — озарили воспалённое сознание слова Грелля с их последней встречи. Ну конечно. Нечего и сомневаться. О боги, вот она, разгадка! В плену победной эйфории Уильям готов был безгранично благодарить священника, подтолкнувшего его сейчас к такому поразительному, невероятному ответу, около которого он ходил, как слепой, всю свою жизнь! О да, теперь, когда узнал об этом, истина казалось такой простой и близкой…
Когда Уильям провожал Себастиано до отеля, священник вложил в его руку маленький пузырёк из тёмного стекла.
— Это тоже вроде транквилизаторов, очень хорошие и мягкие, по сравнению-то с тем, что вы пьёте. Но в Англии, увы, таких не продают. Сам раньше пил постоянно. А теперь — только когда сажусь в самолёт, — усмехнулся мужчина.
Он знал о его многолетней, выматывающей борьбе с психиатрией. Уильям, конечно, не мог не приоткрыть ему душу на этот счёт.
<tab>Уильям не умел красиво дарить подарки. И зайдя к Греллю, просто положил на его маленький складной обеденный столик фирменную коробку.
— Это тебе.
Парень, молча бросая на художника вопросительные взгляды, недоверчиво приподнял одним пальцем крышку коробки, будто рассчитывал, что оттуда сейчас выскочит мышь.
— Что там? — прошептал он.
— Туфли от Gucci. Ты же хотел… Примерь. Я не ошибся с размером?
Грелль, всё ещё пребывая в счастливом неверии, робко взял в руки красные кожаные туфли на мощной, рельефной платформе, с золотой авторской пряжкой. Они пришлись ему идеально по ноге и очень удачно, не сводя к пошлости, усиливали его самобытную, звериную грацию. Художник знал, что не ошибётся. Грелль кинулся на него и чмокнул прямо в губы.
— Уилли, как они мне нравятся! Я же хотел именно такие! Как ты догадался? — не в силах сдерживаться, он дал абсолютную свободу женской чувственности, что дремала в сложных структурах его природы.
— Я рад, что тебе понравилось. Итак, продолжим? Портрет почти готов. Думаю, в остаток сегодняшнего дня я уложусь.
Розы, которые Грелль, слегка подшучивая над художником, церемонно называл «реквизитом», начинали вянуть, но это даже хорошо: подчеркивало динамику портрета. Уильям споро и легко водил кистью по холсту; ему, к странному удивлению, больше не приходилось напрягать зрение, пытаясь безошибочно разглядеть и прочувствовать естество натурщика. Однако глазам непостижимым образом открывалось доселе невиданное содержание души Грелля. Как будто солнце проникало прямо в сердце дивным, неземным светом, увидеть который до этого дня Уильяму никогда не мечталось. Он даже забыл, что утром принял таблетку из пузырька, который дал ему священник, и не боялся, не думал, как новое лекарство может на него подействовать.
Страх отступил, схлынул неторопливой волной, оставив одну оголённую душу, готовую увидеть, принять самолично созданный идеал. Проникнутый божественным сиянием не дьявол — ангел, представший в своей истинной ипостаси. И красный цвет, в бесчисленных оттенках разбрызганный повсюду, больше не нагнетал привычной паники, не порождал никаких чувств, кроме беззаветной, самоотверженной любви к нему. «Я твой. Твоя кровь, твоя жизнь, твоё сердце. Возьми меня. Возьми моё тело и душу!» — молитвенно обращался Уильям без слов, которые, впрочем-то, более не были нужны.
— Помоги мне, Грелль… — слетели последние слова с немеющих губ.
Теряя мышечную силу, Уильям смиренно обмяк в руках, что подхватили и уложили на кровать. Зажимая нож зубами, Грелль скоро избавил иссохшее, но ещё живое тело своего творца от одежды. И вот он уже сидел у него на груди, стиснув юношески сильными, крепкими мышцами бёдер, и гладил по лицу, ласково перебирая обтянутые кожей кости. Точно как во сне. О! Сколько раз он являлся во сне, как долго мучил, как не давал прикоснуться к себе, лелея и подкармливая страх…
— Ты боишься меня, Уилли? — в этом голосе больше не звучало ни угрозы, ни крикливой издёвки психопата. Только нежное сострадание с отсветом вины, только прощение и любовь.
— «Не боюсь», — дал Уильям прочесть в своих глазах. — «Я больше не боюсь тебя. Больше не боюсь. Не боюсь…»
Ни грязи, ни крови, ни греха, ни смерти больше не боялся. Упираясь руками ему в грудь, Грелль приподнял себя, прогнул спину, ярче обозначив каждый выступ тугих мускулов, и с тяжким выдохом нетерпения и боли опустился на то место, которым Уильям сильнее всего жаждал его. Кровь ударила в единственно живую и подвижную часть тела, в непоправимо хрупкий сосуд, в пучок оголённых нервов. Уильям не мог закричать от сладостной боли, опоясавшей его, и только из глаз потекли слёзы. Первые слёзы в его жизни, будто растопленный солнцем вековой лёд, они текли и текли по лицу, размывали точёный контур фигуры, как вода размывает акварель. Первое создание, которым он смог физически овладеть. Первое, единственное, идеальное, принадлежащее ему одному. Это самое прекрасное, что ему когда-то было дано. Это его magnum opus.[2]
Изогнувшись, точно в конвульсии, Грелль запрокинул голову, и рот его, облепленный прядями волос, раскрылся в хриплом протяжном стоне удовольствия или, может быть, чужого страдания, которое он без остатка принял в себя. На этот раз он не хотел останавливаться. Срываясь на плач, на визг, на полузвериное рычание — на все, восхитительные своей первобытной естественностью звуки, он сжимался единым комком спазмированных мышц, будто в агонии. Вся плоть его — одно пульсирующее раскалённое сердце. Уильям никак не мог контролировать своё тело. Всё, что он мог и хотел сейчас, — покорно довериться. Отдать последние силы. И достигнув пика, — полететь камнем вниз в преддверии желанного освобождения, чтобы чувство стремительного полёта выбило из души остатки пережитых мук.
...Уильям долго ворочался на маленькой скрипучей кровати, от скуки поглядывал на стенные часы и считал минуты до рассвета. Четверть третьего ночи. Шестнадцать минут, семнадцать, восемнадцать… Он встал, стараясь не скрипнуть этой проклятой кроватью: бабушка проснётся и снова начнёт вздыхать у себя в комнате. На цыпочках вышел за дверь и отправился на кухню за стаканом воды. Кроме воды, здесь не найдёшь ничего вкусного. Ненавидел этот дом! Даже несчастные два дня здесь казались унылой вечностью. Поскорей бы вернуться к маме.
— Уилли… — окликнул чей-то тихий встревоженный шёпот.
Кто здесь?
Мальчик с худым и удивительно бледным, почти сияющим в темноте лицом и ярко-рыжими длинными волосами смотрел на него огромными, какими-то невероятно взрослыми глазами. Он прижал палец к губам, видя, что Уильям хочет что-то ответить. Потом взял его за руку и потянул в сторону кухонного шкафа.
— Надо спрятаться.
— Зачем? Что ты делаешь? Отпусти меня. Кто ты такой? — в недоумении, которое превращалось в испуг, упирался Уильям.
Мальчишка тихо открыл дверцу под раковиной и буквально втолкнул его туда. Заслышав где-то в глубине дома тяжкий топот ног, тревожно поднял глаза.
— Он в доме. Не бойся: здесь он нас не найдёт.
— Кто в доме?! Кто не найдёт?! — в панике теряя терпение, закричал на него Уильям.
Но истошный крик отца, шум беспорядочных выстрелов, уподобленный плачу звон разбитых стёкол и какой-то нечеловеческий рёв — звуки, слишком страшные и непонятные для маленького мальчика, оглушили, заставили замолчать и в страстном, слепом желании остаться в эту ночь живым прижаться к маленькому тёплому тельцу того, кто пообещал спасти…
Тяжесть обморока, подобная глубокому опьянению, спадала, возвращая телу душу. Уильям приподнялся на постели, держа в памяти бесценную деталь прошлого, которой ему так не доставало. «Паззл сложен! О, это стоит, несомненно стоит любых страданий!» — кричало в нём каждое звено, составляющее его душу.
Грелль сидел на сквозняке и курил. Солнце блестело на коже, в каплях пота и подсохшего семени, напоминающего морскую соль. Уильям подошёл к холсту. Дрожащая рука не мешала ему, не останавливала в страхе всё испортить, вообще никак не занимала мысли. Взяв ею кисть, стал наносить последние мазки, выплёскивая из себя, как семя, последние капли чувств, которыми создавал этот портрет. Идеальный портрет. Чтобы не оставить ничего себе. Всё для него. Всё только для него…
<tab>Уильям не умел флиртовать и делать осторожные, изысканные комплименты. И даже теперь, сблизившись, казалось бы, теснее некуда с этим юношей, он воспринял слишком буквально его шаловливо оброненный намёк:
— Обращайтесь, господин художник, если вдруг захотите опять нарисовать что-то такое эдакое…
— Конечно, если ты не устал. Я сегодня немного отдохну и продумаю для тебя новую композицию, — без раздумий ответил Уильям, чувствуя новый прилив воодушевления.
Грелль с ласковым сочувствием вздохнул и погладил его по лицу.
— Я думаю, ты мог бы попробовать нарисовать меня где-нибудь… в парке, например. И если ты вдруг забудешь свой этюдник, я не сильно расстроюсь… — замысловато протянул он, пряча взгляд.
— Да как я могу его забыть? — удивился Уильям. — Не волнуйся, не забуду, исключено.
— Жаль… Я хотел сказать: «Вот и отлично».
Notes:
1. старинная сеть книжных магазинов
2. (лат. великая работа), самое лучшее, что может создать творец
Chapter Text
Уильям проснулся рано, на часах ещё не было восьми. Поворочавшись немного, принял душ, совершил все уходовые процедуры и, открыв окно и дверь на веранду, расположился на кухне, на восхитительно прохладном сквозняке, с чашкой холодного фруктового чая и Диккенсом, лёгкий слог и утончённый юмор которого располагал как раз к такому уединенному сибаритству летним утром. Пронзительный гудок автомобиля разбил вдребезги минуту умиротворяющей тишины. Увидев прямо под окном, выходившим на задний двор, чей-то зелёный Mini Cooper, Уильям забеспокоился, но вскоре услышал знакомый голос.
— Как дела, Уилл? Готов к искрометному путешествию?
Он вышел через веранду.
— Господи, Рональд, откуда у тебя эта машина?
— Да это я взял покататься, — ответил тот, не услышав в вопросе ничего серьёзного. И с той же беззаботностью, продолжив жевать надкусанный сэндвич, велел Уильяму собираться. — Бери своё, как ты его называешь, «воплощенное совершенство» и погнали скорее. Я захватил тебе фруктов.
Под «воплощенным совершенством» он подразумевал портрет Грелля, который успел оценить буквально в тот день, когда Уильям его закончил.
— Куда ты собрался ехать в такую рань? — недоумевал художник.
Загадочно-восторженное лицо Рона уже начинало его смущать.
— Секрет… У меня для тебя сюрприз. Ну Уилл! Ты что, собрался сегодня опять дома торчать? Поехали, мозги хоть проветришь!
Ох уж эти его сюрпризы! Уильям привык, что некоторые из них потом выходили ему боком. Но он был в слишком хорошем расположении духа, чтобы начинать пререкаться с Роном.
— Мне надо собраться… — нехотя вымолвил он, оглядывая свой летний клетчатый костюм, который в последнее время служил ему домашней одеждой.
— Да что ты сейчас будешь три часа собираться? Иди так, нормально выглядишь! Давай быстрее, мы опоздаем! — торопил Рон, и его прямо потряхивало от воодушевления.
Новенький автомобиль был довольно сильно облеплен свежей грязью загородной дороги, и Уильям с нехорошим подозрением не единожды уточнил у Рона, не взял ли часом он его без спроса. На что тот клялся и божился, что всё в порядке.
— Далеко нам ехать? — спросил Уильям, уверенный: большее зло, которое взбредёт в голову Рону, — вывести его на слёт художников, что часто бывал на Хаттон-Гарден и на Оксфорд-стрит, в крайнем случае — познакомить снова с каким-нибудь «талантливым и тактичным» критиком.
— В Ман-ман-манчесте-е-ер! — торжественно пропел Рон на манер футбольных болельщиков.
Сердце Уильяма упало, и он осознал, что этот шальной чудак скорее всего говорит правду и без всяких переносных значений.
— Ты сдурел? Какой к чёрту Манчестер? — Уильям с трудом перекрикивал шум ветра из раскрытых окон.
— Если не будем останавливаться, домчим за три часа!
Не умея толком ездить, Рон мчал, как сумасшедший, по автомагистрали, резко поворачивал, выражая испуг громкими нечленораздельными выкриками, а потом смеялся над собой. Стрелка на спидометре бешено скакала, стремясь дотянуться до последнего деления. Уильям пробовал заснуть, но, чувствуя подступающую тошноту от укачивания, стоило только опустить глаза, просил остановиться хоть на минуту. Деревья и столбы за окном мелькали так быстро, что их нельзя было даже разглядеть.
— Потерпи ещё чуть-чуть! Уилли, пожалуйста! Мы уже почти приехали, почти приехали!.. — детски умоляющим голосом подбадривал Рон.
О том, что доехали, Уильям догадался по его счастливому возгласу. Выскочив из машины, неумело и нелепо припаркованной в ряду элитных автомобилей, Рон буквально выволок его за руку.
— Портрет! Портрет! Возьми портрет! Идём, скорее, скорее!
Уильям замер, подняв глаза на трехэтажное каменное палаццо. Разве мог он не узнать это здание?.. Сердце дрогнуло, пробуждённое каким-то сильным, но не совсем понятным чувством. Рон торопил, не давая осмотреться. Поднявшись по лестнице к главному входу художественной галереи, украшенному ионическими колоннами, Уильям обратил внимание на вывеску, первые буквы которой окончательно рассеяли его сомнения, и в груди с каждой секундой холодело. Не сон ли это?..
— Вы пришли по приглашению? — осведомился охранник у двери.
— Само собой, — с неприкрытым раздражением уверил его Рон, — Вы что, не ознакомились вчера вечером с письмом мистера Ларкинса?
Мужчина замялся, усиленно вспоминая свой вчерашний вечер. Воспользовавшись его замешательством, Рон дёрнул Уильяма за локоть.
— Господа, постойте. Господа!
Крепко сжимая ремень перекинутого через плечо этюдника (не покидал навязчивый страх, что масло высохло не до конца) и опасаясь потерять Рона из виду, Уильям поневоле догонял его. Осталось загадкой, кто был этот пресловутый мистер Ларкинс и что содержало его вчерашнее письмо. Куда, чёрт возьми, бежит этот сумасброд и что он задумал? Мысли путались. Смех Рона звучал в пустоте огромного, будто вымершего, атриума со стеклянной сводчатой крышей. Уильям задыхался от быстрой ходьбы, и на лестницах приходилось останавливаться.
— Да подожди ты, подожди… Стой! У тебя с головой всё в порядке? Туда нельзя! — бессмысленно попытался удержать Рона, видя, с каким неуёмным энтузиазмом тот несётся в сторону лекционного зала.
— Тебе нельзя, а мне можно!
Рон сорвал с его плеча этюдник, распахнул дверь, оставив за ней Уильяма в состоянии растерянности и бессильного негодования.
— Господа, всех приветствую. Прошу прощения за опоздание, — громким, важным голосом объявил. И, расстёгивая на ходу этюдник, уверенным, деловым шагом направился через весь зал к столу жюри.
— Очень жаль, что мистер Роша покинул нас и мне пришлось, так сказать, в срочном порядке занять его место… Давайте почтим его память, — высокопарные соболезнования застыли на губах пожилого судьи, который, конечно, пока не заметил странного мальчика.
По огромному помещению, наполненному надушенными, отглаженными костюмами, прокатился ропот всеобщего замешательства.
— Я ещё раз великодушно прошу прощения, но вы обязательно должны взглянуть на работу одного замечательного художника! Он очень старался, но не успел дописать картину вовремя. Пожалуйста, вы только взгляните!
— Молодой человек, срок принятия заявок на конкурс уже закончен. Сегодня объявляют победителей, — сохраняя хладнокровие английской прислуги, сказал кто-то из административного персонала.
Некоторые смущённо хихикали, на лицах других образовался испуг, в нескольких руках застыли стаканы с водой, не донесённые до рта, две пожилые дамы брезгливо косились на вошедшего, украдкой бросая слова: «дурачок», «пьяный», «ненормальный». «Куда охрана смотрит? Кто его сюда пустил?» — возмутился высокий женский голос. Но всех их, каждую живую душу, против воли проникло то лучезарное счастье, которым сияли глаза белокурого юноши. Мужчины, сидящие за полукруглым столом жюри, сдержанно переглянулись, и в их суровых лицах укрепилось молчаливое непонимание, что хочет он, бессовестно ворвавшись в их празднично украшенный вертеп. Но вот взгляд одного из троих опустился на картину, положенную на стол. Губы другого разомкнулись в немой оторопи.
— Матерь Божья… кто это написал? — робея перед явленным чудом, прошептал третий.
— Молодой человек, вы скажите, кто… кто художник этой работы?
— Это Уильям Т. Спирс. Это его, его работа! Уильям Т. Спирс! — с безрассудной гордостью повторял юноша, хлопая ресницами, помокревшими от солнечного света, что пробился в окно и ударил прямо в глаза всех собравшихся в зале.
— А кто это на картине?.. Кто был его натурщиком, вы не знаете? Да это же… О Бог мой! Это…
Гости подходили к столу в тревожном любопытстве увидеть своими глазами то, что так заняло членов жюри, которые уже позабыли избранного победителя — будущего лауреата премии Джона Рёскина. И узрев волшебно прекрасный лик на картине художника, более не могли отринуть его от своего сердца.
— Это Мессия! Бог вновь ниспослал своего сына — нашего Спасителя, и он явился во плоти! — вырвалось у одного старика, что до сего момента, витая в своих мыслях, невозмутимо перебирал чётки в руках. Он одним из последних взглянул на портрет.
За восемнадцать лет до настоящих событий.
— Бен Брейден, сорок восемь лет. Диагностировано шизоаффективное расстройство, религиозно-архаический бред. Бредовое поведение в активной форме проявляется социально неприемлемыми поступками, в основе которых лежат механизмы бредовой защиты, так называемой «высшей миссии» и искупления мнимой вины. Совершенное мужчиной массовое убийство с особой жестокостью можно характеризовать как гомицидное поведение, что часто встречается у больных с религиозно-архаическим бредом.
Сидящий за столом мужчина, давно не бритый, со свисающими на лицо сальными волосами, взглянул на свет прожектора и зажмурил сильно отёчные от недосыпания глаза.
— Бен, как вы себя чувствуете? — спросил лицемерно ласковый голос.
Оскалив гнилые, желтые зубы, мужчина вымучил издевательскую улыбку.
— Замечательно, доктор Кёрнер. Вас устроит такой ответ?
— В качестве лечения больному назначен торазин в дозировке пятьсот миллиграмм два раза в день, из-за чего могут наблюдаться незначительные провалы в памяти. Бен, вы знаете, где сейчас находитесь?
— Оставьте эти глупые вопросы, доктор, экономьте плёнку. Хотите вы того или нет, я всё прекрасно помню. Для этого я веду дневник, который вы пока не забрали. Вы ведь спрашивали, почему он мне так дорог, да? — усталым голосом просипел Бен, пряча глаза от света. — Я нахожусь в Бредмурской больнице для особо опасных преступников, сегодня седьмое июля, и в ночь на тринадцатое июня я ворвался в чужой дом и убил четверых человек: мужчину, его жену, пожилую мать и младенца. О да… не пощадил даже младенца. Ужас.
— Неделю назад вы не признавали свою вину, Бен.
— Вы ведь не полицейский, верно? Моя вина лишь в отсутствии глубокой веры в Господа и преданного послушания ему. И ваша тоже, доктор. Ваша вина тоже в этом, и всех людей.
С каждым словом в его голосе крепло спокойствие сильно измученного и абсолютно равнодушного к своей судьбе человека.
— В своём дневнике вы называете дьяволом своего пятилетнего сына. И уверяете, что он заставил вас убить всех этих людей, за что вы просите прощение у Бога.
Мужчина болезненно поморщился и попробовал поудобнее сесть на стуле: наручники, которыми ему сцепили руки за спиной, мешали.
— Что именно вас удивляет? Моё бездумное потакание капризам сына? Или безграничные возможности противника Господнего? Вы сами сделали его таким. Вы планомерно подпитывали его своим вопиющим безбожием. И теперь он почувствовал себя достаточно сильным, чтобы явиться во плоти, и, готовый сравниться могуществом с Господом, он войдёт в храм Иерусалимский. Но вы любопытный, упрямый скептик, как и все доктора, вы же, конечно, попробуете войти с ним в контакт, может, даже приручить его. Ха, приручить…
— Бен, в своём дневнике вы писали, что ваш сын, являющийся воплощением дьявола, не до конца реализовал план своего преступления. Ему не удалось убить мальчика, который также был в доме, — Уильяма.
— Не перевирайте мои слова, доктор… — заметил преступник. — Мальчика он намеренно оставил в живых, он не собирался его убивать, ведь ему нужен новый создатель. Стареющие, больные, неплатежеспособные родители порой, знаете ли, надоедают детям… Они высасывают из нас все соки, а мы любим их и прощаем им всё. У вас нет детей, доктор? Вот и хорошо. Никому не пожелаю испытать эту боль разочарования.
Он печально усмехнулся.
— Однако вы неоднократно утверждали, что Уильяму было бы лучше умереть и вы сами, будь вы на месте его отца или матери, убили бы этого мальчика? — снова процитировал доктор строчки из дневника.
— Если он умрёт, то не сможет воплотить злого духа и не позволит ему установить на земле своё царство, — помолчав, хладнокровно-резким тоном произнес мужчина. — Разве у вас не сходится причина и следствие, доктор?
— Выходит, если мать убьёт своего ребёнка, мир будет спасён? Я правильно понимаю вас, Бен?
— «Убьёт своего ребёнка»… Просто кошмарно звучит, не правда ли? Авраам готов был пожертвовать собственным сыном, Исааком, в доказательство веры к Богу. А что вы можете? И вы, доктор, и я, и все мы до смешного беспомощны и никчёмны. Мы несовершенные существа. Мы любим своих детей, своё творение, сильнее Господа. Это чистой воды эгоизм, доктор. Потому Господь потерял к нам интерес. Ха… Спасать этот мир у него уже нет никакого желания. Это как, знаете, художник, долго работающий над одной картиной, вдруг разочаровывается в её ценности для мира искусств. И так и эдак подправляет её, но… — мужчина прищёлкнул языком. — Всё не то. И думает: «Да пошло бы оно всё к черту. Жаль, конечно, потраченных сил и стараний, но… увы. Надо отдохнуть и придумать что-то другое».
— Бен, позвольте ещё один вопрос. Если противник Господа уже появился на свет, зачем ему нужен, как вы выразились, новый создатель? Боюсь, не совсем понимаю вас.
Мужчина вяло покачал головой, словно этот вопрос ничем не удивил его.
— Вы не понимаете… Да-да, вот оно, именно так. Вы ничего не понимаете и не видите. Ваше смертное, человеческое сердце и разум к этому неспособны. Новый создатель — тот, кто откроет вам глаза.
Diadan on Chapter 1 Mon 17 Jul 2023 04:30PM UTC
Last Edited Mon 17 Jul 2023 04:31PM UTC
Comment Actions