Chapter 1: - Голодный
Chapter Text
— Ну что, голодный?
Уже считается за имя. «Ну что, Голодный?». Никогда не «Ну что, грустный?», «Ну что, злой?», «Ну что, пить хочешь?». Потому что это и правда главный вопрос.
«Ну что, голодный?» — и звонкое кольцо поддона металлического ведра бьется о бетон на полу. Поросячьи головы почти всегда свежие, почти теплые, только со скотобойни. Кровь только начинала густеть.
Не лучшее, чем можно поддерживать свои силы, но голодный почти никогда не отказывался.
Было что-то ужасающе неестественное в наблюдении за тем, как человеческие губы сжимаются вокруг пятака, из ноздрей которого подтекает кровь. Но обычно он нырял сразу вглубь, в рассеченную шею, туда, где его было не особо видно, где еще было потеплее.
Поживее.
Потому что так и он оставался чуть более живым. Живым вполне человеческим существом, в подранной одежде, залитой застывшей животной кровью. Молодым человеком с подвижными суставами, глубоко посаженными внимательными глазами, которыми он как будто выглядывал из своей черепной коробки. Довольно небольшим, компактным даже; его при желании вполне можно было бы хранить в большом чемодане. При большом желании, конечно.
— Ну что, голодный? — Этот человеческий голос здесь не звучит натурально, слишком живой. А здесь как будто бы не положено быть слишком живым. Только разве что наполовинку.
Стальное ведро бьется об пол, звук скачет между серых стен.
Голодный поднимается со своего места, плавно перетекая с ноги на ногу, приближается к своему сегодняшнему обеду. Заглядывает через край так, словно не оставляет надежду увидеть нечто другое.
Свиной головы никогда не будет достаточно, чтобы сорваться со стальной привязи или выдрать из бетонного пола кольцо. Этого достаточно ровно для того, чтобы он смотрел на входящего и на его ведро неотрывно и внимательно каждый день; несомненно размышляя о том, каков хозяин дома и сам на вкус, коль уж на то пошло, - это во-первых - и, во-вторых, как именно можно заставить хоть на мгновение снять с себя привязь.
Может, последовательность была другой, он не говорил об этом.
— Ты здесь уже довольно давно. Выглядишь… ну, наверное, неплохо для ситуации. — Человек садится поодаль на деревянную перекладину лестницы.
Запавшие мрачные глаза поднимаются от мяса на голос. Их выражение не свидетельствует, что слова расценены как уместные.
Он вообще не разговаривал.
В тот самый момент, когда на шее закрылось пробитое стальными пластинами кожаное кольцо, Голодный перестал использовать человеческую речь.
Хотя он умел, он прекрасно умел разговаривать. Переходя с тона на тон, плавно и отрывисто, со смехом и с угрозой. По-разному. Как человек.
Но они перестают общаться, как только сажаешь их на цепь или закрываешь решетку на замок.
Нет, не так. Чуть позже или чуть раньше, на самом деле. Они все проводят грань по какому-то своему критерию, когда начинают полагать, что от речи больше шума, чем пользы. Но эта грань всегда наступает очень быстро.
Голодный не хочет есть в присутствии постороннего, очень не любит.
Поначалу даже отказывался, всем видом отрицал свою способность жрать сырое мясо; кажется, пытался спровоцировать, чтобы подошли покормить насильно. Не сработало.
Тогда начал питаться.
Но все еще не любит делать этого под наблюдением, как будто каждый раз проигрывает в какой-то своей игре. Однако теперь хоть относится спокойнее.
Опускается Голодный перед головой мягко, руки с какими-то ненатурально подвижными пальцами тянут за пятак, вытаскивая часть туши.
На этом месте, прямо под лампой, его лицо как будто обретает дополнительные, несуществующие черты. Тени играют на нем, облепляя собой каждую зловещую неровность. Красивое лицо, правильное. Очень четко очерченное — мускулы развиты. Особенно те, что подводятся к нижней челюсти… Она мощная. Не массивная, такая же компактная, как и все тело. Это даже не всегда видно, но как-то инстинктивно угадывается. Однозначно мощная.
И эта челюсть срезала мясо с черепа как нож мясника.
— Это выглядит отвратительно, ты знаешь?
«Тогда у меня есть идея получше» — посыл ответного взгляда однозначно в этом.
— Мне кажется, я начинаю понимать, о чем ты думаешь…
Выражение уже чуть более заинтересовано, теперь взгляд в упор. На грани раздражения, но эта новость новостью действительно являлась.
— Ты не знаешь, хорошо это или плохо.
Голодный отворачивается обратно к мясу. И уже сложно сказать, разочарованно или удовлетворенно.
Chapter 2: - Milvus migrans
Chapter Text
Это были долгие дни ожидания, слипающиеся в долгие недели.
Голодный, по счастью, не мог никого собой беспокоить. Ел, когда давали, не ел, когда не давали. Не нужно выгуливать, не нужно мыть, не нужно вообще лишний раз приближаться. Только ставить ведра со зловеще торчащими кверху пятаками.
Можно подумать, несчастное животное обрубили еще и спереди. Господь, отвратительно.
Но голодный так не считал.
Когда-то в углу каменной клетки поставили таз с небольшим количеством застойной воды, а вторая половина лета выдалась дождливой; короче, после того, как Голодный пододвинул этот таз под условное «вентиляционное окошко» под потолком, вода в нем время от времени набиралась сама собой. Так что хозяин дома оказался избавлен даже от таких хлопот.
Но сложно сказать, гордился ли Голодный своей приобретенной в вопросе жидкости автономией.
Его ни разу не заставали за процессом питья, расход воды вообще казался ниже минимального.
Первые за долгое время изменения пришли вместе с удушающим запахом бензина от «вентиляционного окошка» и звуками двигателя. Если бы кто-то в этот момент заглянул в каменный мешок ниже уровня гаража, то увидел бы, как Голодный поднял голову, напряженно слушая и потягивая воздух.
С этого момента кормить перестали вовсе.
С той стороны стен теперь часто доносились голоса. Они обсуждали какие-то важные проблемы, становились яснее или глуше, иногда замазывались из-за еды во рту. Там обсуждали "Latch" и "Горит", пришли к выводу: "говно мочи не лучше"; слитую концовку какого-то сериала; какой-то знакомый умер, по ту сторону стен за него пили... вещи, которые совершенно не волновали мир бетонной камеры. И главного, чего не было, это обсуждения кого-нибудь голодного. У людей были свои дела.
Но об обитателе маленькой каморки не забыли, так сказать было бы совершенно несправедливо: через сутки — а затем еще через сутки и еще — дверь открывалась и человек с легко проницаемым лицом смотрел на силуэт, заинтересованно приподнимающийся в углу. Смотрел, думал и снова закрывал дверь.
Дни как будто ускорились.
От одного создание внизу было избавлено Богом — от голодных болей в животе.
Чудесное создание, кстати. С красивым правильным лицом и неестественно подвижными суставами. И однажды, по истечении пятого дня, когда дверь снова открылась, пропуская неприятные механические запахи внутрь, оно больше не поднялось на встречу.
— Кайт, он готов! — Зачем так звонко? Здесь нельзя так живо, можно только наполовину.
Проем света в стене снова скрылся.
«Готов» не означает мертв. Звенящие напряжением глаза все так же тревожно и цепко пронзают отвибрировавшую дверь. Просто с уровня пола. Вставать теперь неоправданно затратно и тяжело, но это все. До смерти еще остается время, и Голодный это чувствует.
Следующий раз дверь открылась всего через несколько часов.
— Ну что, голодный? — наконец, узнаваемые тон и слова.
Он приподнимается, но не на ноги. Достаточно просто оторвать корпус от пола и упереться стопами в раскисших кроссовках в пол.
— Голодный. — Обращение или констатация факта? — Двигайся в центр под лампу. Все пройдет быстро, потом будешь жрать свою тушу.
Новые слова. Новое поведение.
Ведро знакомо ударяется об пол, но в этот раз слишком далеко. Не достать. Лишняя тяжесть на шее не позволит.
Голодный с неудовольствием следит за будущим ужином. Он же обед и завтрак. И подчиняется.
Не поднимаясь на ноги, ползет до центра комнаты, под самую лампу. Раньше еду ставили именно сюда. Теперь ее тут нет, но быть нужно все равно в этой точке. Как странно.
Стены завороженно наблюдают за сценой.
Какие же неестественно подвижные суставы. Как же легко он движется вдоль пола, скользит, стелется. Странное насекомое на четырех лапках.
И какое же правильное лицо.
— Молодой. — Это, видимо, Кайт. Новый. Раньше он здесь не появлялся. На лице приятный загар, дыхание непозволительно правильное, легкое. Он недавно дышал влажной травой и лужами. Видел, как ветер гоняет по дороге мусор.
А теперь смотрит сверху вниз изучающе, чуть приподнимая уголки губ.
— Выглядит очень молодым. Я бы дал… двадцать? Девятнадцать?
— Он и есть молодой, — отзывается первый, знакомый. Безымянный. Тот, что обычно с едой.
— И какое хорошее, правильное лицо. Красивое. Эй, хочешь жрать — смотри на лампу.
Еда — это главный вопрос здесь, абсолютный приоритет.
— Да, без теней лучше. Ну, все в порядке, кажется. Давай сделаем по-быстрому, пока не издох.
Каморка заглатывает обоих, порог с дверным проемом остаются в нескольких шагах от каждого. Дверь закрывают, но не запирают. Голодный перестает разглядывать режущий глаза стеклянный шар.
Но стоят далеко… С этой лишней тяжестью на шее не дотянуться. Она не пустит ни за что. Ни к людям, ни к двери.
Chapter 3: - С красивым правильным лицом
Chapter Text
На шее Кайта висит камера, кисти в кевларовых перчатках, руки и шею закрывает плотная одежда. В хватке другого появляется шланг брандспойта из ниши в стене. Голодный смотрит на него, как на отдельное действующее лицо. Неотрывно и тревожно.
— Слушаемся, ага? Иначе будет мокро и плохо.
Пока слушаться нечего.
— Так. Ты ему ногти не вынул, что ли?
— Чтобы потом филе кормить?
— Блядь. — Пауза. — Ну, ладно, поехали. Эй ты, сядь прямо. Так. Голову чуть вверх. Замри. Шевелишься когда я скажу.
Голодный застывает. Это он умеет. Статуэтка замирает под холодным электрическим светом искусственного солнца. Этот свет здесь не для него, не для его удобства, а чтобы наблюдать за ним; этот свет враждебный, он служит этим двум людям. Иллюзию восковой фигуры не портит ничто: ни дыхание, ни движение век.
Так подойдет?
Краем глаза можно легко уследить за людьми. Кайт подходит ближе, изучает. Хмыкает.
— Замечательно. Красивое и правильное.
Вспышка и щелчок. Ничего страшного.
— Смотри сюда, на пальцы.
Слушается.
Люди бы не притащили сюда свиную голову ради забавы, значит, планируют отдать. Так рассуждают стены.
Вспышка и щелчок.
— Блядь, хреново, видно, что ногти не достали.
От человека никогда не пахло скотным двором, значит, он не держит свиней здесь. Он их откуда-то привозит. Так умозаключает стена с «вентиляционным окошком».
— Сожми ладони так, чтобы не было видно ногтей.
Да как угодно.
Вспышка и щелчок.
И ему нет смысла тащить сюда очередную голову, если всерьез не планирует ее отдать. Для обмана мог бы и просто пообещать. Так обнадеживает стена с дверью.
— На ту стену смотри. Боком ко мне, в профиль.
Да и даже если бы это был его скот, он тем более бы не стал забивать животное просто так.
Вспышка и щелчок.
— Теперь в другую сторону.
Да, конечно, они должны дать что-то поесть. Иначе каков был бы смысл так долго держать? Чтобы потом просто уморить?
Вспышка и щелчок.
Человек ведь даже ничего не сделал, что можно было бы посчитать стоящим всех его хлопот.
— Сейчас будет крупный план. Я не знаю, может, его умыть лучше сначала?
Теперь не до еды, теперь Голодный смотрит на человека с брандспойтом так пристально, словно уже сдирает взглядом кожу.
— Что смотришь? Не хочешь под душ?
— Можно без воды, если есть влажные салфетки, — резонно предлагает Кайт. — Они есть?
Если бы Голодный был способен облегченно выдохнуть, он бы облегченно выдохнул. Если бы он мог расслабить плечи, он бы это сделал. Но вместо этого всего лишь успокаивается взгляд, стекает со шланга вязко и плавно, стелется по полу, поднимается к лампе.
Никакой воды. Никакой свежей, бьющей в лицо воды.
Но это было заметно лишь для человека с брандспойтом, лишь для того, кто уже знал его долгие дни, недели. Кажется, месяцы.
Оба мужчины хохотнули.
— Пойдем, принесем тебе салфеток. Только никуда не уходи.
Нет, конечно не уйдет. Как бы и куда бы. Эта лишняя тяжесть на шее держит надежно.
Где ведро?.. Далеко оставили. Не достать.
Ложится. Как оставленная на детской площадке игрушка остается валяться, пока не вспомнят, не вернутся.
Лишь бы не еще через несколько дней.
— Ну, то есть ты хочешь подойти и руками ему поколупать лицо. Я тебя правильно понимаю, Кайт?
— Нет, можно полоснуть ему из шланга в еблет, а потом с вероятностью в семьдесят процентов выносить, чтоб прикопать в палисаднике. Только не сразу, а когда уже кожа разойдется. А то мало ли, зачем лишний раз приближаться. Мы же и не предполагали, что так придется.
— Кайт, вот как это вообще раньше было? Я хоть убей не помню, чтобы кто-то раньше нанимал грумеров или сам нанимался.
— Окей, если хочешь, как в «Latch», тогда вспомни заодно, что там были и не свиные головы.
— Он видел нас вдвоем… — Многозначительно качает головой первый, словно убеждаясь во вращении земли вокруг солнца.
— Стоут, я не буду делать снимки, запертый один на один, окей? Этого никогда не делали один на один. И ты этого тоже делать не будешь явно.
— Ты сам сказал, что это больше не «Latch». Нам после снимков еще долго с ним не расставаться. Он будет знать, что если сдохнет один, другой покормит.
— Или что если сдохнет один, второй подойдет, чтобы отправить следом.
— Не подойдет.
Кайт, кажется, опешил от такого замечания.
— Стоут, блядь, ну пообещай мне, что если однажды найдешь меня со вспоротым горлом, то не будешь до конца дней думать о том, что я так неудачно побрился. Скажи, что ты пойдешь и расшибешь голову гаденышу, если еще будет возможность.
— Сам ведь сказал: лицо красивое и правильное. Молодой, но уже готовый. Ты думаешь, его можно вот так выбрасывать в канаву?
— Блядь, не вздумай это повторить при нем таким тоном.
— Положа руку на сердце, кто из нас в случае смерти другого забьет на прямое назначение паскудыша и прибьет его на месте?
— Ты мудак? Нет, не отвечай, я передумал знать ответ. Закрыли тему. Вот салфетки, пойдем . Немного осталось. Мне теперь будет гораздо спокойнее делать то, что я собираюсь, зная, что ты его даже гребаной жратвы не лишишь, если что. — Сарказм еще звенел доли момента в пустом бессердечном воздухе, когда они ушли.
Chapter 4: - Сквозь объектив
Chapter Text
Он никуда не делся до самого возвращения. Лежал без движения и, возможно, даже о чем-то думал. Поднялся, когда сказали подняться, больше не реагируя ни на шланг, ни на камеру.
— Подними голову на свет.
Кайт сжимает и разжимает губы, пытаясь выковырять из пачки влажных салфеток одну. Это тяжело, когда пальцы закрыты кевларом, хочется ругаться и торопиться, но он делает все, чтобы не выразить беспокойства и нетерпения. Выйти из помещения хочется скорее, но не стоит это демонстрировать ни в коем случае. Нельзя показывать нервы.
Возможно, Стоуту бы это далось легче, возможно, стоило бы его послать заниматься таким делом: сидеть на корточках перед посаженным на цепь сучонком и вытирать ему лицо. Стоут куда более привычен, его не душат эти темные стены, не дергает от свиной головы в ведре, не вызывает брезгливости эта бледная бумажная кожа, покрывающая такое, как будто и не человеческое вовсе тело.
Почти пустые, безжизненные глаза вот прямо сейчас, кажется, даже не смотрят ни на что; они просто направляются в сторону чего-то. В них нет ни интеллекта, ни подвижности. И от этого они лишь неприятно царапают по щеке, имитируя взгляд в лицо. Стоут, кажется, научился относиться к этому с юмором. Кайт - нет; и не был уверен, что хочет ощущать себя комфортно в такой обстановке. Пусть уж лучше ему будет в меру беспокойно.
Ладонь в кевларе зажимает какую-то неправильно неупругую кожу на подбородке, сгребает и сдавливает. Это должно быть больно, потому что крепко. Но существо на цепи лишь отстраненно дергает носом; но хотя бы оно чувствует.
Голубые жилы на натянутой шее не пульсируют. Влажная салфетка быстро окрашивается отошедшей темной корочкой от брови. Кожа какой-то неправильной физикой тащится за тканью. Неприятно. Брезгливо.
Это даже не должно зваться гуманоидом. Это вообще не объект живой природы.
Да, возможно, лучше было бы всем этим дерьмом заняться Стоуту, если ему уже стало привычно. Но у него руки из задницы, он не умеет делать нормальные фотографии и вообще тяжел в обращении с любой аппаратурой сложнее телефонной камеры.
Кайт тащит еще одну салфетку, на этот раз тащит целую охапку. Блядь.
Ладно, скорее всего, все они и будут использованы. Не жалко.
Белые лепестки пахнут химической ромашкой, на упаковке нарисован карапуз, хватающий себя за пятку. Они явно не были задуманы для того, чтобы ими чистили морду этой твари, думающей только о том, как же она, блядь, голодна. С другой стороны, младенец на обложке — это лишь чертов маркетинг. Нужна была положительная ассоциация. Никто не создавал эти салфетки в беспокойстве о мамашах с грудничками.
Наверное, только из-за этой неискренности пространство подземной каморки как-то впустило в себя и этот запах, и эту картинку. Дети слишком напоминают о жизни. А здесь не положено быть слишком живым.
Голодный на земле не сопротивляется, терпеливо сидит, не дыша. Ожидает, пока с ним закончат. Пока белая ткань заберется за крылья носа, пока снимет присохшие корки с линии роста волос. Терпеливо и бездыханно, как ждет мертвец, пока его обмоют.
Издалека Кайту казалось, что лицо красивое. Теперь, вблизи, тварь оказалась пугающей. Uncanny valley не имеет террас и уступов, в нее сваливаешься кубарем. Как можно вообще принять эту тварь за человека?
— Господи, ты так омерзителен вблизи, что я сейчас сблюю просто, — бормочет.
Существо на цепи никак не реагирует. Или Кайт этого не улавливает, или оно привыкло, или ему уже все равно.
На работу потребовалось несколько минут. Кровавой крошки на лице не слишком много, она засела лишь по границе роста волос, в бровях и ресницах. Большей частью необходимым оказалось снять сероватую пыль, набившуюся в поры.
— Так… Вроде нормально. — Кайт поднимается, отступает на шаг, снова поднимает камеру.
Через объектив на гаденыша смотреть куда приятнее, теперь в глаза опять бросаются приятные, правильные черты. Заморенный и задушенный вид как будто бы даже только украшает это тело; одежда на нем смотрится все еще странно-инородной, но теперь как будто не пародируя человека, а подчеркивая… своеобразие фигуры; но исключительно если смотреть через объектив.
— Держи голову вверх. Теперь ниже. — Встает на колено, примеряется.
Щелчки серией.
Ну! Смотреть приятно, что получилось! То-то же!
И что, что взгляд на камеру такой же убитый, зато теперь свет играет замечательно. Уголки губ чуть напрягаются в самодовольном восторге. Работать с камерой Кайт умел и любил. Камера успокаивала.
— Теперь пасть раскрывай, — толкает жесткой перчаткой в щеку, ударяясь о сопротивление зубов.
И тут гаденыш не слушается, щурит глаза, ведет головой.
— Открывай давай, пока не избили.
Еще буквально пара мгновений промедления и нижняя челюсть неохотно и неуверенно двигается вниз.
— Сразу бы так. — Большой палец ловко врезается между челюстями, вонзается глубже, раздвигает. Мощная челюсть, способная без особого труда срезать с кости волокна сырого мяса вместе и хрящами, поддается. Совать под нее руку неприятно.
Пасть сухая, слюны почти нет. Покровы бледные. Неудивительно — сухая бледная слизистая. Но смущало вовсе не это.
— Ай ты, блядина! — Кайт рвет назад руку с силой, слишком притираясь к премоляру. — Стоут, блядь, ты ему и зубы не запаял?!
— И как ты себе представляешь, чтобы я один это сделал? — В ответ молчание. Замечание справедливо. — Моя мысль проста: пока ничего не решится, я не хочу ему ни ногти тащить, ни в рот лезть. Он будет визжать и рваться, как будто убивают. Пока овчинка не будет стоить выделки, я в это дерьмо лезть не хочу. Мы теперь одни тут, порядок действий меняется.
Кайт колеблется. В «Latch» указания всегда были просты и однозначны, но сейчас сказанное действительно имеет смысл. Если в итоге тваренка придется прикопать у дороги, возиться с зубами и ногтями смысла и вправду особого нет.
С другой стороны, наличие и того, и другого сильно напрягало.
Кайт трясет головой, смиряясь с мыслью.
— Значит, пасть не буду снимать, — медленно заключает. — На сегодня тогда все. Ну что смотришь, сученыш? — Словно компенсируя секунды потери психологического равновесия, снова склоняется к смертельно бледному телу, сидящему на полу. Тянет за волосы. Теперь, после объектива, лицо снова красивое, больше не пугает. Морок спал. Или, напротив, осел. — Мы же тебя не убиваем, правда? Великодушно с нашей стороны. От тебя бы такого ждать не пришлось, да? — Нет ответа. — Так что радуйся. Vae victis. — Отыгрываясь за неуютный холод по спине, утверждаясь в своем контроле над ситуацией, он потирает пергаментную, почти прозрачную щеку жесткой перчаткой. Не страшный, можно даже трогать. До боли, как будто пытаясь сковырнуть кожу; заставляет терпеть.
Если укусит — сломает сам себе, нахер, зубы. И будет одной проблемой меньше.
— И морда у тебя хорошая, если смотреть недолго. Как знать, если срезать зубы под корень, глядишь, и соской будешь отличной. Тогда и вытянешь подольше, я ведь прав? Стоут?
— Ммм. Ну, обычно это так работало, — почти невозможно понять, какое отношение к идее стояло за этой фразой.
Но Кайт как будто и не попытался это выцепить. Ему не нужно одобрение. Фотки пока еще даже не выведены с аппаратуры. Еще рано заговаривать о недопустимости сексуального насилия.
— Слечь в канаву побыстрее или протащиться подольше беззубой соской? Может быть, ты и подольше у нас отсюда не выйдешь… Но решать будет твоя морда.
Да, в этом есть что-то самоутверждающее, говорить такие вещи тваренку в лицо. Сразу после того, как он, может, посмел попробовать крошку радости за то, что вывел из равновесия. За то, что способен пугать своим неявным уродством.
Для закрепления чувства морального превосходства Кайт с небольшого размаха пинает куда-то в район паха. Тварь не взвизгивает, как хотелось бы, но, видимо, сидеть на месте ей разонравилось. Она побито отползает к стене.
— Уродец, блядь.
На выходе Кайт бьет ногой ведро, давая тому откатиться куда-то в центр комнаты, в зону досягаемости.
Chapter 5: - Mustela erminea
Chapter Text
На утро свиная голова была выпотрошена и растащена по кускам. Но — не съедена; просто растерзана, как будто в порыве какого-то нечеловеческого отчаяния.
— Что, остыла? Не хочешь жрать холодное?
Внутри Стоута раздражение не звенело даже от перспективы собирать свиные потроха по всему полу. Да, омерзительно, но в душе царило веселое удовлетворение от произошедшего накануне прогресса.
Зажавшееся человекоподобное существо в углу каждым своим действием поднимало настроение и не бесило. Каждое действие теперь казалось правильным, ожидаемым.
Да, вчера вышла ошибка; да, мясо остыло; да, было очевидно, что жрать холодное он не станет.
Но теперь он лежал в углу и подчинялся. Вчера они все втроем перепрыгнули очень важный ручеек. Атмосфера сменилась, Стоут видел это в выражении глаз. Умных и цепких.
В них с предыдущей кормежки поменялось многое, теперь перед ним уже было словно бы другое создание. Его можно заставить открыть пасть и смотреть на свет, сидеть ровно и поворачивать голову под любым углом.
Даже если вот так встать на одно колено прямо перед ним, перед самым его носом, он уже нихрена не попытается сделать. Он будет смотреть мучительно, выжидающе. Со страхом, с внутренним содроганием. Понятия не имея, зачем он здесь, напуганный тем, что он вчера услышал про ногти и зубы. Стоут это видел, видел, как менялись его глаза, как он вслушивался в эти страшные слова, как он судорожно пытался сложить паззл.
Он был умный, но беспомощный. Теперь. Почти такой же человек, но только слегка недо-. Это будоражило.
Кайт вчера то ли припугнул, то ли всерьез пригрозил перспективой сексуального насилия, но он совершенно не заметил, что этот недочеловек на полу скорее зацепился за нее, нежели отшатнулся.
Нет, он не был таким жалким, когда его только вытряхнули на этот пол из холщового, пробитого железными цепочками мешка.
Когнитивная депривация ведет к глубокой фрустрации; при соблюдении элементарной ТБ в «Latch» этого всегда хватало, чтобы быть относительно спокойным за их поведение. Они чаще впадают в ожидание, реже — беспорядочно и безостановочно бунтуют, но избранная тактика никогда не меняется. Это как открывать киндер-сюрприз: увидишь или одно, или другое.
За этого можно было быть практически спокойным, оказался тихим.
Поэтому можно вот так встать на одно колено и заглянуть прямо в лицо. Гораздо ближе, чем это позволила бы ТБ шире элементарной.
— Что, думаешь, издыхаешь? Нет, еще нет. Ты всего лишь переходишь в низкую активность, только и всего. Будешь еле ползать, но жить. Меньше норова — меньше проблем. — Это было отчаянное желание дотронуться, коснуться лица, нарушить самую сердцевину личного пространства, заставить терпеть экстремальную близость; видеть на лице усилие, волевой и унизительный приказ самому себе лежать и не дергаться, не провоцировать. Из «Latch» за такое можно было выхватить в тот же час от начальства, а сделать хотелось часто.
Но Стоут не стал. «При соблюдении элементарной ТБ». Зубы еще были на месте и все еще открыты. Сокращать расстояние между ними и своими пальцами до сантиметров — это как раз против элементарной ТБ.
— Сейчас привезу теплое.
***
Он начал плохо есть. Точнее, мало. Выгрызая одну теплую сердцевинку.
Почти не двигался. Лежал в одном и том же углу, подальше от миски с водой. Через пару дней от греха подальше ее пришлось убрать.
Кайт выразительно-молча спокойствовал, ведь это на Стоуте лежала ноша присмотра и стабилизации. Кайт не имел в этом деле совершенно никакого опыта.
— Передержали, — Стоут сам разрушил бесполезную спираль молчания. Есть вещи, которые сами не решаются. — Слишком долго сидел без еды.
— Теперь издохнет? — Кайт выпустил облачко дыма, не моргнув глазом, но слишком быстро.
— Нет. Но надо бы ему подавать некоторое время что-то еще. Помимо голов.
— Например?
Повисла пауза; оба задумчиво затянулись неопрятными самокрутками, не глядя друг на друга, пережевывая не прозвучавший, но неприятно повисший в воздухе тезис.
— Зачем? — Кайт решил зайти с другого угла. — Он сейчас спокойный и практически безопасный. Если не издохнет, пусть так и лежит в своем углу.
— М… Да. Но если ты пойдешь доставать ногти — издохнет. А их нужно достать, Кайт.
Они затянулись еще по разу. Помолчали. Одно из очевидных решений так и вибрировало в пространстве неназванным; но оба знали: первый озвучивший моментально получит вотум недоверия и путевку в пешее эротическое от второго.
— Думаешь, мы можем на него забить? — Кайт попробовал еще раз. — Притопить его в ручье и попытать счастье в другой раз. Впредь будем умнее. — Взгляд на собеседника теплился зыбкой надеждой.
Стоут задумался.
— Это ты мне скажи. Но вообще, я нахера из «муравейника» ушёл? Чтобы каждую пару месяцев новым заниматься и сливать, как только что-то не по плану?
— Ну… Я тоже не в восторге, что сказать.
Стоут уже был не рад, что поднял тему. Кажется, они соглашаются на том, чтобы и дальше вести себя по-прежнему. Никакая светлая идея их не посетила. Пришлось завершать разговор бесполезно и очевидно:
— Попробуем его так отработать. Глядишь, сами избавимся быстрее, чем откинется.
Кайт лишь меланхолично пожал плечами. Мол, тебе виднее.
— А, кстати, ебать его можно? А то прям спокойный такой, подходи да бери.
— Только не бей по голове, не жми шокером в сердце и не суй свой хер ему в зубы. И оба будете в порядке.
— Шикардос… — Кайт насладился последней затяжной. — Теперь у меня есть, наконец, планы на вечер. О, все, погодь, пора. Подай сюда камеру, она на заднем сиденье.
— Мы ради этого выехали на три часа раньше? Чтобы ты отфоткал свой блядский холм на зорьке?
— Эх, Стоут… У тебя вообще есть чувство прекрасного?..
Стоут не ответил.
Ближе к полудню он поставил ведро с мясом на бетонный пол медленнее обычного. Взгляд, опустившийся на голодную тварь был дольше, задумчивее. В голове шелестели картины прошлого опыта; Стоут отсматривал один случай за другим, как будто рылся в старой картотеке. Какое есть рациональное решение у проблемы? Исходя из чувства прекрасного.
Chapter 6: - Vae victis*
Chapter Text
- Ну что, кажется, больше не голодный, а?
Каждый шаг Кайт весело выбрасывал вперед себя, медленно, вальяжно. Но, на самом деле, не только из веселья, ноги вязала еще и здоровая опаска. Он собирался сделать то, за что его раньше бы просто обматерили и выставили вон. Но теперь, когда это превратилось только в их со Стоутом дело, не попробовать было бы даже грешно.
Ведь то, что они ловили, было привлекательным.
Кайт сказал как-то в порыве откровенности: «Если бы чувство собственного сохранения можно было сбыть на рынке по честной цене, я бы спустил все деньги от такой сделки на одного из этих, мне б как раз хватило».
Но теперь его чувство самосохранения дало свища и явно просело в цене. И медленно, вальяжно приближаясь, Кайт ощущал, как теряет в стоимости актива.
Тварь на полу лежала на животе в углу, зажавшись головой в стыке стен, не вставала и не приподнималась, берегла силы.
Кайт остановился, нависая, задумчиво рассматривая это пустое и совершенно тупое лицо. Морду, о лице говорить неправильно, лица бывают у людей. Это — ебучий скинвокер. Блядский мимик.
— Ну че, страшно тебе, наверное? Даже ящерицы боятся, ты точно должен. К мамке хочешь? — Сердце отбило несколько секунд, в течение которых не последовало никакого ответа. — Хочешь к мамке, хочешь...
Может, следовало бы позвать Стоута поприсутствовать. Одному находиться в каменном мешке уже не хотелось. В комнате, где сырое мясо не способно привлечь даже мух. Пространство сдавливало; эрекция — это начало секса, секс — это начало продолжения жизни. А это пространство не желало терпеть слишком живых, оно их выдавливало.
— Ну что, переворачивайся на спину, я хочу на тебя посмотреть еще раз.
Когда реакции не последовало, носку тяжелого сапога пришлось лениво ткнуться в плечо. Неприятно увесисто-мягкое, как будто у трупа. От отвращения по спине быстро пробежали мурашки.
— Старина Стоут сказал мне не бить тебя по ебалу. Ты должен на брюхе ползать, а не сдыхать. Я его слушаю, знаешь, я ему доверяю. Но я все еще буду так. — Теперь удар ботинка ощутимее и ниже, куда-то в мягкий бок под ребро. Обмякшее тело не по-человечески не дернулось в ответ; хотя ему было больно, должно было быть больно. — Переворачивайся.
И оно начало двигаться. Приподнялось на неверных бело-серых руках, оперлось о заострившийся локоть, перекинуло таз в протертых джинсах набок, откатилось на спину, открывая взгляду ровное горло, кажущееся почти голым в своей прозрачности. Темная футболка от грязи налипала на тело, очертания корпуса проступали как-то заведомо интимно. Словно назло темнице, пытающейся пресечь любой интерес одного живого тела к другому.
Кайт склонился, поддевая пальцем нижний край ткани. Темные, глубоко посаженные глаза наблюдали неотрывно, но устало. Вернее, они казались усталыми, но можно только догадываться, что там было на самом деле. Отточенный походный нож и умелое движение руки расправились с натянутым волокном без видимого усилия.
Лезвие взрезало натянутые над животом нити, а Кайт ощущал, будто бы вспарывает не их, но кожу; раскрывает брюхо без того, чтобы действительно убить. Сублимация.
Взгляд против воли почти трепетно скользил по телу, от замершего лица вниз по очерченной тенями шее в ложном ожидании смертельной судороги. Она должна была случиться, не могла не случиться, когда ткань над самым солнечным сплетением раскрывают так интимно и умело, как будто свежуя тушу оленя.
Лезвие в последнем усилии замерло возле самого горла, едва касаясь острым кончиком мягкого разъема в нижней челюсти. Оно могло бы распороть живую кожу с такой же легкостью, как и мертвую ткань.
Нет, не живую...
Кайт наслаждался, когда тяжелая подошва его походного говнодава уперлась в пергаментную кожу, продавила упругие ребра. Он давал удовольствию проступать на лице, когда походная резина вела вверх и вниз, распахивая разрезанные половины футболки, будто рубашку. Лесная грязь расчерчивала впалый живот, а человек и не старался делать вид, словно это не ощущалось, как вытирание ноги. Напротив, он вел ногу вверх и вниз, растирая влажную глину, вдавливая ее в грудь, которая была так эксклюзивно приятно прижата к полу.
Кайт помнил его улыбающимся, с озорным прищуром. Успел увидеть его ловко запрыгивающим на парапет, чтобы неправильно изящно балансировать на тонкой перекладине без тени страха навернуться. Даже без малейшего подозрения на то, что упасть с тонкой перегородки с высоты пяти метров и раскроить себе хлебало вообще возможно. Сейчас страх должен был быть.
— Жалеешь, что повылазили из своих нор? Шнырял бы сейчас себе по подворотням на воле, был бы счастлив своим звериным счастьем.
Желание побольнее пнуть в солнечное сплетение возникло и так же быстро было подавлено.
— Кто же вас на аркане вытаскивал на свет божий, а?... Вы на что надеялись, бляди? Не дергайся, пырну.
Но этого пояснения словно бы даже и не требовалось, оно повисло в воздухе лишней тяжестью. Сломленная сука на цепи.
Кайт увел ботинок с груди, отпуская.
— Спускай штаны. Сам.
Шаг назад. Было в этом особое наслаждение, смотреть, как это гордое животное дошло до исполнения простых указаний, ясно к чему ведущих. Ему не было смысла скрывать, не было смысла делать вид, что он не понимает, не было резона сопротивляться.
Гибкие ловкие пальцы молча раскрывают пуговицу, изящным захватом оттягивают вниз собачку ширинки. Тяжело себе представить изящное обнажение задницы из положения лежа, но у сучонка, как всегда, выходит. Он плавно поднял ноги, запястья охватили бедра и в одно движение ткань гармошкой сбилась под коленями.
Кайту оставалось лишь одним резким движением одернуть ее еще ниже, до щиколоток. Все, стреножен. Будет ли он неуклюж теперь?
— Красивый ты, если не присматриваться. Отличное качество теперь для вашего брата. О, даже без трусов, да? Действительно, на кой хуй они вам. Кто забирается так далеко, чтобы успеть понять, что под штанами пусто, уже не особо будет париться об этом, а? Ой, моя бабка насмотрелась в свое время... - Кайт выпрямил позвоночник, сплюнул в след от собственной обуви.
А тварь лежала на полу без особого движения, лаская посетителя протяжным взглядом. Вдумчиво, цепко. Она будто прикидывала, какая часть лица вкуснее. Щеки жирнее и мягче... С другой стороны, язык мясистее, там больше мускулов. Это было бы полезнее, чем жир.
Теперь Кайт себя не остановил, ударил в живот.
— Переворачивайся. Насмотрелся.
Влажный взгляд прервался, медленно, нехотя, плавно, тело снова совершило свой оборот к полу. Затем немного подумало и подалось назад, поднимая зад, вытирая то ли грудью пол, то ли грудь об пол.
Оценивающий взгляд человека окинул добровольно представленную картину.
— Думаешь, как бы я побыстрее отъебался? Думаешь, мне нужен твой тощий зад и все? Нет, мне нужно твое тотальное унижение. Раньше мне так было нельзя. Теперь можно. Не повезло тебе. — Носок ботинка касается щели смыкания бедер. Вонзается внутрь, стараясь пролезть между бедренными костями. — Шире расставляй, дай себе упор в коленях
И теперь слушается. Губы человека кривит усмешка. Так просто это было все время? Или это Стоут так сумел? Поломал, подкосил, надорвал.
Рука машинально проверяет ручку шокера на поясе. Ничего, реакция хорошая, а тварь на полу слабая.
Кажется, это ответ на вопрос, почему люди предпочитают насиловать группой при возможности... Так элементарно безопаснее.
Неважно.
Ботинок продвигается глубже, теперь ему хватает места. Ведет вверх по внутренней стороне бедра, поджимает снизу член с яйцами, как будто взвешивая. Но пока еще не давит, нет. Еще рано, еще не время.
— Знаешь, в чем был проеб? Мы же всегда выживаем...
Приходит пора опуститься на колени позади, расслабиться не получается, но теперь это даже заводит. Сердце шумит в ушах, любое резкое движение — повод атаковать. Сейчас Кайту нужно сжимать добычу в когтях крепко, но чутко. Вонзать острие в глубину мяса, но не перервать жизнь. Баланс. Такое с ним впервые.
Одна рука снова приподнимает еще целое сзади полотно футболки, вторая подводит нож вглубь, внутрь, до самого ворота. Холодное лезвие скользит по прохладной спине. Напряженно, но еще не режет кожу. Цепляет ткань у горла и распарывает, теперь футболка —это просто две тряпки, обнимающие за плечи. Архипелаг позвонков обнажен. Вьется как змея, как узловатая ветка вдоль спины. Канал жизни, его нельзя перебить, даже если придется разозлиться. Не нужно, чтобы издох.
— В этом наша суть — мы всегда выживали. Десятки тысяч лет, в горах и болотах. С тех пор, как ступили ногой из Африки. Не нашлось на этом свете ни зверя, ни болезни, чтобы уничтожить. Так что же ты думал, а?
Спуск ножа снова обдает льдом эластичную кожу, скользя вверх. Тварь головы с пола не поднимает, не движется, не дышит. Но чувствует, все чувствует. У нее все очень хорошо с тактильным восприятием. Одно резкое и неверное движение — смерть. Она знает.
Назад нож движется, петляя между позвоночными бугорками. Гипнотически, легко, почти любовно. Рука в кевларе сжимает в горсть яйца со сжавшимся членом.
Бескостная пригоршня мяса. Но словно какая-то толика солидарности не дает Кайту продолжать мысль дальше, нет, яйца — это святое. Но вот держать за них вполне можно; не только метафорически.
— Жаль, не могу снять перчатку. Не могу потрогать кожа к коже. Знаешь, это восторг. Что ты валяешься здесь, тут. Все кончено. Куда ты вылез, из какой норы...
Хватка расслабляется, выпуская мошонку.
Звенят и злорадно клекочут* застежки на одежде. Как из ледяного ведра обдает осознанием, что именно он сейчас собирается совершить, как и где. Какой смысл в этом чертовом предусмотрительно раскатанном заранее по члену гондоне из страха снять перчатки в подвале, если теперь ему приходится подставлять под открытый воздух самый иннервированный участок тела?
Но это секундная заминка осознания, ее нельзя дать распробовать.
Рука почти машинально извлекает флакончик Durex из кармана. Остаться зажатым в сухой заднице — тоже опасность. Несколько крупных капель прямо в щель между расступающихся ягодиц у самого копчика. А дальше — созерцание и наслаждение.
Развести руками костлявую задницу, и без того мало что скрывающую, и наслаждаться видом того, как сила земного тяготения делает свою работу, как вязкие прохладные капли медленно ползут вниз, пока не встречаются с темным сжатым кольцом.
— Но раз вылез — терпи. Мы ведь даже не убиваем, да?
Пора.
Пора поводить членом вперед-назад по ложбинке, растирая и собирая смазку. Жаль, в гандоне, головкой было бы приятнее. Но без резинки — совсем варварство.
— Мы ведь даже не убиваем. Не вымрете. Вы там правильно подсчитали время. — Дыхание на мгновение перехватывает, продолжать не получается. Толстая головка сквозь мизерное сопротивление скользит внутрь кишки. Язык быстро смачивает губы, хорошо... Хорошо... О чем была речь? Ах да. — Не убиваем. Закроем вас за стеклом, кто понравится. — Первые фрикции психологически самые сладкие, хочется прикрыть глаза, но нельзя. Нельзя, нужно каждую секунду помнить, у какого бедра на какой высоте болтается шокер. Перчинка. Напряжение растет, в том числе и в яйцах. Охотник держал свою издыхающую газель, зажимая к земле, и ковырял копьем в самом ее еще живом нутре. — Будете у нас, может, даже плодиться, будем показывать детям. — Жесткая перчатка упирается между лопаток, давит, царапает. Движения ускоряются. — Да, знаешь, что такое репродуктивное насилие? Узнаешь... Хотя тебе-то похую будет, не тебе ж рожать, с тебя только сперма. Будешь где-нибудь племенным кобелем. Как тебе перспектива, а? Жить в вольере, как собаке. Сношаться по расписанию раз лет в пять-десять. Носить намордник, жрать что дадут. Хорошая перспектива? Вместе с тиграми и медведями, в загонах. Там и самое место. Vae victis, сука...
Оргазм быстрый, но яркий. Несколько секунд нужно, чтобы отдышаться, проморгаться от ряби.
Это было хорошо... Да.
Кайт достал еще не вполне расслабленный член. Бросил весело-скептический взгляд на все еще раскрытую задницу.
— Хорошая у тебя дырка. Как будто под меня растянута. Неужели тебя тут не я один ебу? Или это ты сам по себе такой, а?
Пальцы поддели все так же бессильно и терпеливо висящий мясистой каплей член. Но бить по нему не хотелось. Оставлять просто так — тоже.
— А ну-ка, обмочись, — давя в горле смешок велел человек. — Давай-давай, я знаю, ты не пуст, в тебе что-то должно быть.
Сейчас Кайту было жаль, что он не видит лица гаденыша. Тот медлил, и как бы хотелось сейчас вцепиться взглядом в его морду.
— Сука ты теперь публичная, я велел тебе обмочиться. — Ладонь оставила красный пятипалый след на заднице. Почти игриво. Неподчинение сейчас не злило.
Но это сработало. Из скукоженного отростка между ног в пол ударила на удивление чистая, прозрачная струя.
— Вот и не пытайся после этого думать, что у тебя там какая-то корона на голове, — удовлетворенно заключил Кайт, скатывая с члена резинку со спермой. Крови не было. Ну и слава богу, на то она и смазка. Член от собственных выделений вытер о ягодицу, хотя был большой соблазн воспользоваться волосами. Но Стоут правильно сказал — не нужно совать ему хрен к зубам; и вообще к голове. — Подстилка ты теперь с дырой между ног, мочащаяся по команде. Ясно?
Он облизал пересохшие губы, едва собираясь в кучу, чтобы застегнуть одежду и подняться на ноги. Теперь нужно было уходить, чем раньше, тем лучше. Но перед выходом...
— Давай сюда, открой рот. — Кайт потащил твареныша за волосы вверх, поднимая, заглядывая в молодое и каким-то странным образом тихое лицо. Усталое, может. — Я сказал, рот открой. — Пришлось перекрутить запястье, натягивая волосы едва не до хруста, ударить второй рукой с зажатым гандоном по щеке, вспомнить в последний момент, что Стоут не велел бить по голове, и на последнем мгновении ослабить удар, чтобы не выбить дух взаправду. Но это помогло, пасть раскрылась. Специально для того, чтобы резинка скрылась в темном провале. — Все. Захлопывай. Свободен.
_____
*Нет, не опечатка. Клекотать - издавать клекот.
Chapter Text
— Не кричит... — Стоут задумчиво поскреб поросший щетиной подбородок. Скоро придется брать в руки бритву, бороду отпускать в планы не входило.
Последние минут пять он тратил на задумчивое изучение обитой железом двери, за которой, если отпереть, открывался провал в полутемный полукороткий коридор. А если отпереть дверь по левую сторону в этом коридоре...
— Не кричит. Потому что хули ему кричать? — Кайт так и не снял до самого конца дня кевларовые перчатки, так и не открыл шею, затянув ворот на костюме повыше. Даже если бы Стоут не ощущал брызжущие от старого друга искры, человек в закрытой амуниции рядом уже достаточно напрягал.
— Хули ему кричать, ты чего ждал вообще?
Из-за двери и правда никто не кричал. Вместо этого как где-то в глубине кто-то плакал. Тяжело и надрывно.
***
Это не была та самая капля, это вообще не было никакой не каплей. Но это стало детонатором. Убийственным и мощным.
И стены больше не ставили условия поддерживать тишину и покой в каморке; пришло время признать, что господином здесь был и оставался обитатель, прикованный тяжестью на шее к местному бетону. И ему было позволено решать, что является чересчур живым для этого проклятого пространства, а что стенам придется перетерпеть.
То, что случилось сегодня, чудовищно. Говорят, люди от такого чувства бросаются на стены. Грязное и голодное существо в камере просто больше не находит себе силы держаться дальше.
Ему есть что вспомнить о себе, это не только привилегия Кайта. Голодный все прекрасно помнит. И себя до заточения помнит просто замечательно.
После месяцев взаперти случился, наконец, день, когда все его худое лицо оказалось покрыто влагой. Пальцы, похожие на тонкие паучьи лапки, охватывают лицо и сжимаются. То по коже, то в воздухе.
Это слишком, это чудовищно. Все, что происходит, почти слишком для того, чтобы это пережить. Если бы его могло колотить, его бы колотило. Это день, когда стало слишком плохо, чтобы оставаться бдительным.
***
— Ты думал, он его заживо сожрет? Стоут, ты ебнулся. Ты посадил на нашу шею еще одного, вот что ты сделал.
***
Теперь в каменном мешке сидели двое, помимо стен появился новый наблюдатель.
Голодному потребовалось время, чтобы выползти из своего угла, вернуть взгляду осмысленность.
Чудовищно. И совершенно непонятно, что с этим делать.
Рука, опускающаяся в миску с водой, почти трясется. Уличная, дождевая, люди давно не приспособлены пить такую.
Но ребенок пьет из миски после того, как взрослая рука покинула воду.
***
— Это ты его так типа из голодной депрессии вывести решил? Дичь подкинуть? Ты в какой вселенной живешь, чтобы решить, что это сработает? Блядь. Я без понятия, на самом деле, что с этим делать.
***
Больше свиное мясо не получалось срезать резво, почти не думая. Сначала Голодный выгрызал теплую сердцевину, а затем приходилось останавливаться. На коленях, горбясь над полурастерзанной головой, он отрывал кусок сочащегося красным месива за куском. Сжимал в руке. Протягивал куда-то в сторону.
Ничего лучшего здесь нет. Голодный может выносить что-то, он знает пределы своей физической выносливости. Но как долго и на чем может тянуть ребенок оставалось тяжелым вопросом.
Больше дни не тянулись и не ползли лениво, один день показался страшной вечной пропастью.
***
— Если мыслить конструктивно, их можно было бы рассадить для начала. — Стоут задумчиво рассматривает ведро с плавающей в собственном соку головой.
— Удачи тебе, блядь. Ставь свое ведро и уебывай оттуда. И даже не приближайся к детенышу. Ты подарил нам вязанку геморроя, жаль Рождества не дождался. Это позавчера его можно было гнуть и ебать во всех позах. Теперь даже вглубь не проходи, понял?
***
Прошло больше суток.
Чудовищных суток.
В какой-то момент Голодный стащил с себя одежду, чтобы расстелить на холодном полу. Так получилось нечто вроде спального места. За право прикрывать свое тело цепляться не приходилось.
Он постелил мальчику в дальнем углу камеры, так казалось спокойнее.
***
— Это просто пиздец. Туда невозможно зайти нормально. Как в первые дни. Можно подумать, бросится.
— А ты хули, думал, произойдет? Легче не будет, нужно что-то решать.
***
Когда дверь снова открывается, на пороге оказывается Кайт. В отличие от Стоута, его дискомфорт от изменившейся атмосферы не читается. В руках пластиковый контейнер.
Теплый наглый человек делает непозволительно широкий шаг вглубь, наискосок. Цепь звенит, натягивается одним броском. Двуногая тень в мгновение ока перерезает дорогу. Не пускает.
И есть что-то коробящее в том, как ровно узник поднялся на ноги, впервые за такое долгое время сравнявшись ростом со своим конвоиром. Он от этого стал неприятно похож на человека. Почти так же, как был похож раньше.
Немигающий, режущий взгляд в упор. Пока еще цепь достаточно короткая, но шаг вперед — и длины начнет хватать. Кайт не шевелится. В лице страха нет, но дыхание замирает. Расстояние уже не комфортное для теплого человека. Он быстро обегает взглядом пол, как будто прикидывая, стоит ли наклоняться, чтобы поставить свою ношу на землю. Подступаться на расстояние вытянутой руки желания уже нет никакого. Оно испарилось. Как неожиданно.
И все-таки, отступает на половину шага. Опускает контейнер на пол, подталкивает ногой. Несколько звенящих в напряжении секунд, и уже фигуре на цепи приходится опуститься, чтобы самыми кончиками ловких пальцев подцепить «подарок», подтащить к себе, открыть.
Овощи. Котлета. Рис. Кусок масла.
После ухода Кайта еще несколько минут в камере не происходит никакого движения.
Пластик гнется в напряженных тонких пальцах; наконец, приближается к лицу.
Голодный совершенно по-животному принюхивается. Недоверчиво, почти с отвращением извлекает кусок жареного фарша, надкусывает самую малость. Почти лижет.
Мучительно думает. Недоверие борется с безысходностью.
Последнее сильнее.
Больше к еде он не притрагивается. Коробочка достается ребенку, тонкое худое тело сворачивается обратно на своем месте. До следующего раза, когда потревожат люди.
Notes:
Кто самый страшный зверь в этом доме?
Chapter 8: - Не кричит
Chapter Text
— Не кричит... — Стоут задумчиво поскреб поросший щетиной подбородок. Скоро придется брать в руки бритву, бороду отпускать в планы не входило.
Последние минут пять он тратил на задумчивое изучение обитой железом двери, за которой, если отпереть, открывался провал в полутемный полукороткий коридор. А если отпереть дверь по левую сторону в этом коридоре...
— Не кричит. Потому что хули ему кричать? — Кайт так и не снял до самого конца дня кевларовые перчатки, так и не открыл шею, затянув ворот на костюме повыше. Даже если бы Стоут не ощущал брызжущие от старого друга искры, человек в закрытой амуниции рядом уже достаточно напрягал.
— Хули ему кричать, ты чего ждал вообще?
Из-за двери и правда никто не кричал. Вместо этого как где-то вглубине кто-то плакал. Тяжело и надрывно.
***
Это не была та самая капля, это вообще не было никакой не каплей. Но это стало детонатором. Убийственным и мощным.
И стены больше не ставили условия поддерживать тишину и покой в каморке; пришло время признать, что господином здесь был и оставался обитатель, прикованный тяжестью на шее к местному бетону. И ему было позволено решать, что является чересчур живым для этого проклятого пространства, а что стенам придется перетерпеть.
То, что случилось сегодня, чудовищно. Говорят, люди от такого чувства бросаются на стены. Грязное и голодное существо в камере просто больше не находит себе силы держаться дальше.
Ему есть что вспомнить о себе, это не только привилегия Кайта. Голодный все прекрасно помнит. И себя до заточения помнит просто замечательно.
После месяцев взаперти случился, наконец, день, когда все его худое лицо оказалось покрыто влагой. Пальцы, похожие на тонкие паучьи лапки, охватывают лицо и сжимаются. То по коже, то в воздухе.
Это слишком, это чудовищно. Все, что происходит, почти слишком для того, чтобы это пережить. Если бы его могло колотить, его бы колотило. Это день, когда стало слишком плохо, чтобы оставаться бдительным.
***
— Ты думал, он его заживо сожрет? Стоут, ты ебнулся. Ты посадил на нашу шею еще одного, вот что ты сделал.
***
Теперь в каменном мешке сидели двое, помимо стен появился новый наблюдатель.
Голодному потребовалось время, чтобы выползти из своего угла, вернуть взгляду осмысленность.
Чудовищно. И совершенно непонятно, что с этим делать.
Рука, опускающаяся в миску с водой, почти трясется. Уличная, дождевая, люди давно не приспособлены пить такую.
Но ребенок пьет из миски после того, как взрослая рука покинула воду.
***
— Это ты его так типа из голодной депрессии вывести решил? Дичь подкинуть? Ты в какой вселенной живешь, чтобы решить, что это сработает? Блядь. Я без понятия, на самом деле, что с этим делать.
***
Больше свиное мясо не получалось срезать резво, почти не думая. Сначала Голодный выгрызал теплую сердцевину, а затем приходилось останавливаться. На коленях, горбясь над полурастерзанной головой, он отрывал кусок сочащегося красным месива за куском. Сжимал в руке. Протягивал куда-то в сторону.
Ничего лучшего здесь нет. Голодный может выносить что-то, он знает пределы своей физической выносливости. Но как долго и на чем может тянуть ребенок, оставалось тяжелым вопросом.
Больше дни не тянулись и не ползли лениво, один день показался стрaшной вечной пропастью.
***
— Если мыслить конструктивно, их можно было бы рассадить для начала. — Стоут задумчиво рассматривает ведро с плавающей в собственном соку головой.
— Удачи тебе, блядь. Ставь свое ведро и уебывай оттуда. И даже не приближайся к детенышу. Ты подарил нам вязанку геморроя, жаль Рождества не дождался. Это позавчера его можно было гнуть и ебать во всех позах. Теперь даже вглубь не проходи, понял?
***
Прошло больше суток.
Чудовищных суток.
В какой-то момент Голодный стащил с себя одежду, чтобы расстелить на холодном полу. Так получилось нечто вроде спального места. За право прикрывать свое тело цепляться не приходилось.
Он постелил мальчику в дальнем углу камеры, так казалось спокойнее.
***
— Это просто пиздец. Туда невозможно зайти нормально. Как в первые дни. Можно подумать, бросится.
— А ты хули думал произойдет? Легче не будет, нужно что-то решать.
***
Когда дверь снова открывается, на пороге оказывается Кайт. В отличие от Стоута, его дискомфорт от изменившейся атмосферы не читается. В руках пластиковый контейнер.
Теплый наглый человек делает непозволительно широкий шаг вглубь, наискосок. Цепь звенит, натягивается одним броском. Двуногая тень в мгновение ока перерезает дорогу. Не пускает.
И есть что-то коробящее в том, как ровно узник поднялся на ноги, впервые за такое долгое время сравнявшись ростом со своим конвоиром. Он от этого стал неприятно похож на человека. Почти так же, как был похож раньше.
Немигающий, режущий взгляд в упор. Пока еще цепь достаточно короткая, но шаг вперед — и длины начнет хватать. Кайт не шевелится. В лице страха нет, но дыхание замирает. Расстояние уже не комфортное для теплого человека. Он быстро обегает взглядом пол, как будто прикидывая, стоит ли наклоняться, чтобы поставить свою ношу на землю. Подступаться на расстояние вытянутой руки желания уже нет никакого. Оно испарилось. Как неожиданно.
И все-таки, отступает на половину шага. Опускает контейнер на пол, подталкивает ногой. Несколько звенящих в напряжении секунд, и уже фигуре на цепи приходится опуститься, чтобы самыми кончиками ловких пальцев подцепить «подарок», подтащить к себе, открыть.
Овощи. Котлета. Рис. Кусок масла.
После ухода Кайта еще несколько минут в камере не происходит никакого движения.
Пластик гнется в напряженных тонких пальцах; наконец, приближается к лицу.
Голодный совершенно по-животному принюхивается. Недоверчиво, почти с отвращением извлекает кусок жаренного фарша, надкусывает самую малость. Почти лижет.
Мучительно думает. Недоверие борется с безысходностью.
Последнее сильнее.
Больше к еде он не притрагивается. Коробочка достается ребенку, тонкое худое тело сворачивается обратно на своем месте. До следующего раза, когда потревожат люди.
Chapter 9: + В другом времени, в другом месте
Chapter Text
Что-то внутри дергалось и сжималось. Возможно, это было сердце. Метафорическое сердце, которое и радуется вместо головы, и болит без всяких КРФ.
Позади оставалось большое и тяжелое, угрюмая неприятная шкура, из которой то ли выскользнулось, то ли вытряхнули. То, что выпало наружу, скользкое влагой новообразованной кожи из-под сорванного ожогового струпа, сжималось в форму, собиралось на стуле.
Впереди предстоял шанс. Если в этой новой стене окажется отверстие, нужно будет в него броситься, просочиться, неважно, как много шкуры придется ободрать и оставить по другую сторону.
***
Грудь урывками приподнимается и тут же тяжело вжимается, ни разу не позволяя легким наполниться до конца. Зрачки — почти во всю радужку, несмотря на слепящее освещение. Глаза ошалевшего от ужаса животного. Нет, человека. Которого сжигает изнутри адреналин.
Холодного пота нет, слез — тоже; дегидратация.
Пальцы на руках и ногах ледяные, почти негнущиеся, почти как у трупа. Пережатые сосуды, сведенные ужасом мышцы, подергивающие самыми кончиками пальцев.
Так выглядит смертельная паника человека, оказавшегося прижатым к подозрительно стоматологическому креслу в незнакомом месте, в которое он не направлялся добровольно.
Голова зажата, спинка откинута вместе с корпусом, обзор катастрофически узок.
Он терпит, позволяет прокладывать сантиметровую ленту от уголка глаза до уголка рта, от уха до кончика подбородка. Ждет, когда можно будет начать умолять.
Пока рот зажат железкой, пока не получится.
— Да, красивое, правильное, — безразлично роняет кто-то в стороне и шелестит бумагой. Пишет.
Замеряют длину рук, шеи, обхват груди; длину бедра и обхват таза. Запястья, пальцы, челюсть, от мочки до мочки. Руки в латексных перчатках возникают и исчезают, как мелкие птицы.
Потом лента пропадает. Вместо нее в поле зрения возникает что-то другое. Что-то необычное, странное, но заставляющее изнутри сдавиться. Тонкая деревянная палочка, оканчивающаяся уплощенным стальным лезвием. Оно качается над самым носом, как стервятник, раздумывающий над лучшим куском неожиданно доставшейся падали. Ему некуда спешить.
Наводится на глаз.
Но уходит мимо, уводя за собой отчаянно-широкие зрачки. Покидает поле зрения, не совершив ничего, не укусив, не клюнув. Взгляд возвращается наверх, тело судорожно шлет отчеты о своем состоянии. Каждое движение воздуха, каждая крошка пыли рапортуются, переполняя головной процессор избыточной информацией. Ничего. Не режут.
И снова лезвие возникает. На этот раз слева. Потом справа. Опять справа. Сверху. Снизу. Слева. Лево. Верх. Верх. Низ. Право. Низ.
— Ну и слава богу. Не слишком широкий угол. — Бумага. Ручка. Запись. — Выдохни, не втыкаю. Пока не заслужил...
Наконец, человеческая фигура появляется в поле зрения. Он рассматривает ее против света, стремясь уловить любые признаки настроения и состояния. Ему везет, свет не делает картинку силуэтом, он может позволить себе созерцание. Полезное умение.
Но тело на фоне слепяще-белого света плотно закрыто, на лице маска, глаза с устало-пролегшими морщинками человека, которому приходится часто щуриться, выражают интерес только к шпилю выглядывающей из-за пальцев иглы.
Он что-то отмеряет, вычисляет в уме... Игла толстая, не понять, насколько длинная.
И еще у него странная плоская вилка с одним широким разрезом по центру, расходящимся латинской "v".
— Жить будешь, окей? Слышал меня? Так что спокойно. — Голос молодой, не подходит к морщинкам у глаз. Может, не курит. Может, не прикасается к алкоголю. Но явно подуставший, это голос того, кто мечтает об окончании рабочего дня. Рука крутит что-то слева от поля зрения. Железка, держащая рот, разъезжается, разжимая челюсти пошире. — Спокойно. Убери язык. Тебе понравится.
Инструкция излишня — металлическая вилка твердо входит под язык. Рука, держащая металл, похожа на тиски — инструмент не дергает, он встает, как влитой, упирается в основание, плавно и верно поднимает язык наверх, оголяя мягкую слизистую. Игла ледяным жалом пронзает мясо, входит прямо туда, в подъязычную вену, резиновым штативом обнимает нижний ряд зубов и подбородок ощущает тонкий шланг, бегущий от иглы вниз, куда-то к невидимому источнику того, что сейчас начнет поступать в тело. Сначала это больно, а потом...
— Господь, вы только гляньте на это... — Длинный, твердый, как камень, палец цепляет непротивящуюся верхнюю губу, оттягивая выше, открывая стальную пластину, вбитую сплошняком на верхний ряд зубов. Болезненный кусок говна на память о прошлом месте пребывания. — Пиздец... — Кажется, рабочий день перестал быть тусклым. Палец движется вглубь, нашаривает небрежно забитые крепления, чуть покачивает, насколько позволяет оставшийся от тупых ударов зазор на штанге. Это чувствительно, приходится подать болезненный звук. И человек реагирует — останавливается. Добрый знак... Очень добрый.
Склоняется, щурясь, прокладывая морщины вокруг глаз еще четче; убирает вилку, заменяя маленьким фонариком из нагрудного кармана, светит, смотрит.
Язык не шевелится, позволяя. Противоречивое чувство раздирает изнутри: если этот, в белом халате, расцепит крепления, это будет означать освобождение от бесконечной тупой боли. С другой стороны... может, лучше бы сейчас это не снимать. Не сейчас и не здесь.
— Неслабо тебе в челюсть скобу вбили... Страдаешь, должно быть, да? Ммм... Нет, сейчас я тебе это не сниму. Терпи. — Палец проходит по краю пластины, ловя перепады расстояния до челюсти: от щели в миллиметр до врезаний в костную ткань. — Н-да. Это надо сфоткать, блин. — Фонарик выключается, исчезая в кармане халата. — Ну, что скажу, переустановим. Ты, видимо, будешь первым, кто порадуется правильной установке... Наверное, даже не представляешь, насколько лучше эта штука может ощущаться в пасти.
И он снова взялся за основание иглы. Та почти даже не дрогнула под прикосновением, издала короткий шипящий звук сдвигающегося клапана, пропуская что-то в вену и...
И человек не соврал. Это было хорошо.
Chapter 10: - И звери могут говорить
Chapter Text
Это было, наконец, похоже на начало какого-то прогресса. Единственным «но» стала необходимость единовременно отлучиться в город на несколько дней, чтобы встретить нескольких нужных людей. В какой-то момент пришлось признать, что без «нужных людей» некоторые дела не делаются, а вопросы не решаются. «Нужные люди» на то и нужны, чтобы шестеренки крутились, колесики стыковались, валик цеплялся, молоточки стучали, колокольчики звенели и музыка играла. Зиц, зиц, зиц! Учите, дети, механику.
Стоут попытался проморгаться от уползающей мысли. Черт его знает что.
Понять свои ощущения от отъезда получалось с трудом. Оставлять двух придурков следить за пленником ощущалось гораздо неприятнее, чем просто некомфортно.
Даже мизерный процент с доли был достаточно хорош, чтобы привлечь в сиделки двух на вид вменяемых людей, немного даже погруженных в тему, и быть уверенным, что они не смоются по своим делам просто от тоски. Риск подставы тоже не казался хоть сколько-то реальным. Ну что они могли бы сделать, в теории? Попытаться сбыть самим? Ну, для этого им придется снимать или перерезать цепь; и удачи тогда с тем, к чему это может привести. Нет, любая проблема, которая может произойти, случится точно не от злого умысла. Голодный и обесчеловеченный мясоед в подвале сам прекрасно об этом позаботится. Проблема была в чем-то другом...
Они с Кайтом потратили часы и часы, объясняя по сто раз нехитрые правила. Раза три проехались до свиного хозяйства и обратно, показали, с кем говорить о головах. Инструкции довольно просты; если понимать, что делать, провалить задачу кажется невозможным.
И все равно, и все равно невозможно в таком деле отлучиться и не получить проблем. Так работает мир. И на лице Кайта за нервно играющими желваками угадывалась ровно та же мысль.
Имело ли это что-то общее с тем неприятным неопределенным чувством, которое испытываешь, отправляясь в аэропорт и оставляя своего кота на соседа? Возможно.
С другой же стороны, Стоут ощущал облегчение от возможности не видеть тварь из подвала хотя бы пару дней.
***
Когда они открыли дверь, чтобы показать, с кем придется иметь дело, голодный даже не поднялся навстречу. Он лежал, вытянувшись уставшим большим животным, у дальней стены, долго, не моргая, глядя в проем. Какие бы мысли ни шевелились в его голове, ничего обнадеживающего там точно не было.
Ребенок сидел молча в углу прямо за его головой, поджав ноги, и лишь раз бесцветно стрельнул глазами по открывшейся двери. Он вяло перебирал что-то внизу: то ли стальной ошейник, то ли шею Голодного. Мальчик заметно притих за неделю, успокоился, угомонился. Голодный не трогал его еду, не пил его воду; пустил в свое царство, позволил существовать живому в своем неживом месте. Угасший, он разрешал не гаснуть.
Но им обоим как будто и не было дело до того, на кого их оставляют на несколько долгих дней.
***
Кайт вообще не считал текущий период лучшим для того, чтобы отлучиться. Вместо одного мужчины на цепи они получили еще и подростка, совершенно свободного в передвижениях. Даже если он и сильно слабее. Ему не расковырять цепочку и не открыть стальной ошейник, не выбраться в вентиляционное окно. Но это все еще совершенно свободное в передвижении существо. И посадить его на цепь совершенно невозможно: голодная тварь не выпускала мальчика из угла, не оставляя никаких сомнений, что любая попытка приблизиться должна окончиться или смертью ее самой, или приблизившегося. И Кайт благоразумно не лез.
Не то, чтобы ему всю неделю неудержимо хотелось посадить ребенка на цепь, но конкретно сейчас это было бы кстати, это было бы спокойнее.
Какого-то видения того, как быть с мальчишкой в будущем, тоже не возникало. Растить, пока убить не перестанет быть жалко?
Совесть его сидела, потерянная, не понимающая, что ей делать, не способная дать ни единого совета.
***
Ему тяжело дались две ночи, когда он переваривал существование нового обитателя дома. Продать его? Пристрелить? Отпустить в лес, авось сам сдохнет?
Сначала он спустил вниз контейнер с какой-то простой едой. Еду приняли. От Кайта не укрылся жалкий настил на полу из одежды. Тварь признавала, что она уже ни к чему, только разве что прикрыть холодный пол.
Вид этой лежанки вызывал лишь какое-то брезгливое, неартикулироемое ощущение. Тварь заботилась о потомстве, тварь пыталась строить нору, выстилая холодный пол тем, что было доступно. Даже если это потомство и не ее вовсе.
На следующий день Кайт снова спустился уже с другими вещами, перемалывая навязший на задней части черепа осадок наполненной мыслями ночи. Хуже всего было то, что он мыслил как будто через туман, скрывающий здравость собственных действий.
Обесчеловеченный гуманоид уже тогда загнал мальчика к стене, заблокировав на тонкой заплатке постеленной ткани, железно не подпуская к двери. Ребенок выглядел серым, наплакавшимся и неспавшим. Тяжелое зрелище.
Но Кайт больше не делал попыток приблизиться. Он уложил бутылку воды на пол и пнул ногой. Цепкие, колючие глаза наблюдали, как катится пластиковый цилиндр, как будто видели на его месте рассекающую песок гадюку. Существо не тронуло, не взяло в руку, упрямо сидело, когда бутылка остановилась всего в паре шагов, настолько близко, что даже не пришлось бы натягивать цепь; мальчик за спиной явно не смел и помыслить двинуться к воде без позволения.
Дети легко встают в иерархию, и голодная тварь успешно ее задала. Все это пространство было каким-то невообразимым образом пронизано странным порядком, проявления которого было даже тяжело определить.
Поэтому Кайт с каким-то полунаслаждением разрезал голосом положенную тишину:
— Так и собираешься поить тем, что с неба натекло? Дай ему воды.
И... это сработало. Тварь поняла резон. Нехотя, медленно подползла, не вставая с колен; тонкая рука оплела полый кусок пластика.
— Отлично. — Кайт швырнул на пол сверток тонкого одеяла. Неожиданно живой взгляд настигнутой тапком кошки оказался вполне достаточным для глубокого чувства удовлетворения. — И одеяло дай. Застудит легкие — не вылечим.
***
Кайт крутил и перекручивал в голове бесконечно собственные инструкции, которые он повторил так много раз и так ясно, как только было в его силах. Ничего сложного. Приносить указанное количество указанных предметов. «Он сам не тронет то, что не положено». Приближаться не было никакой необходимости. Абсолютной. Что может пойти не так, если не приближаться?
***
Это звенящее мыслями молчание двоих давило уже полтора часа дороги.
— Ты знаешь, а я буквально на днях слышал, как он пел. — Стоут попытался вбросить фразу как можно легче, дробя уже почти сровнявшуюся с мрамором по плотности атмосферу.
— Пел?
***
Стоут услышал голос почти случайно. Он спускался в подвал, чтобы закинуть назад оставшиеся гвозди. Слух совершенно не напрягался, голодный внизу всегда вел себя тихо и ждать звуков никогда не приходилось. Но на этот раз Стоут с удивлением ощутил в какой-то момент, как его по затылку гладит какое-то мягкое мурлыканье.
Урезанный вполовину человеческого голос невнятным журчанием перетекал за дверь, стелился и самой кромкой задевал ушную раковину.
Мужчина стоял, пытаясь вслушаться, но ритмичные распевные слова ускользали от области Вернике. Дразнили, капая то здесь, то там различимыми слогами, и рассыпались, как мелкая рыбешка в горной реке, не складываясь.
Неглубоко и медленно дыша через приоткрытый рот, ступая плавно и аккуратно, Стоут приблизился к двери. Это был первый на его памяти случай из всех десятков, что прошли через него в «муравейнике».
«...Ninu Toninu jaħasra tibkix, ninu Toninu jaħasra...»*
Голодный баюкал маленького пленника чужим, незнакомым фольклором.
___
* Транскрипция: «Нину тонину йахасра тибкиш, нину тонину йахасра» Перевод: «Малыш Тонину бедняжка, не плачь, малыш Тонину бедняжка».
Chapter 11: - Ti bon ange
Chapter Text
На следующий день еду принесли уже двое новых. Двое совсем свежих, еще пахнущих солнцем и городским ветром. Мрачный домишко с подвалом еще не успел впитаться в их поры и волосы.
Они моложе, одеты проще, не носят оружия. На одном кожаная куртка поверх футболки и джинсы, на втором — толстовка вместо куртки.
Они были здесь неправильными, инородными, каким казался когда-то тот, второй, которого окликали по созвучию «Кайт». Теперь Кайт уже неотличим от Стоута по посеревшему, отяжелевшему лицу, спертому ощущению тела. Невозможно каждый день спускаться в это место, невозможно каждое утро выезжать за свиной головой, невозможно смотреть на это лишившееся человеческого образа существо и остаться обеими ногами в мире живых.
Поэтому эти двое новых потратили секунды, неловко решаясь переступить порог к зловеще сползающей вниз лестнице.
У одного в руках — ведро. У второго — пластиковый контейнер и бутылка воды.
Они смотрели вниз на худого, раздетого молодого мужчину, а может, даже парня, с трудом определяя видимый возраст в резких лучах лампы и заваленном набок лице. Им сказали, что он неплох, но в такой позе понять невозможно. Он лежал, не поднимая головы, пусто глядя куда-то перед собой по касательной в пол.
Вчера отсюда было прекрасно слышно, как в гараж наверху вошли двое, как хлопнули две двери машины, как рыкнул двигатель и как никого не осталось в гараже после. Его оставили на милость двух незнакомцев, это стало ясно сразу. Лишь бы им заплатили за кормежку — вот единственное, что беспокоило эти стены.
Ребенок, как и было обещано, скукожился в коконе из одеяла в углу, показывая только сальную макушку. Никому незнакомцы здесь были не интересны, никто не собирался их приветствовать и поторапливать. Ответственность обмокшей ватой придавила еще непримятые, как свежая весенняя трава, плечи.
Наконец первый, что в куртке и с ведром, сделал шаг вниз. Товарищ с задержкой неуклюже последовал примеру. Отходить от лестницы не велено, даже несмотря на то, что цепь не позволила бы преодолеть узнику и две трети расстояния до нее. Животные в стрессе бросаются, никогда не знаешь, какая перемена к какой реакции приведет; а несчастных случаев никому не хотелось.
Первый опускает ведро на пол, разрезая стальным звуком гулкость помещения, но юноша на полу даже не удостаивает этого взглядом. Только глубокий, тяжелый выдох скользит по поверхности бетона, устремляясь через метры как будто к самым щиколоткам вошедших.
— Я не дотянусь, — негромко и тускло. Голос со вкусом морозной рябины, который наполняет заднюю часть рта, когда ягода брызжет своим терпким соком, падая каплями на самый корень. От него хочется потереться языком о небо, чтобы снять едкую горечь.
Как давно стены не слышали этот голос. Они уже почти его забыли.
— Мелкий подаст, — находится тот, что в куртке, спустя мгновение.
Бледный рот передергивает какая-то неясная судорога, как бы говоря: «Не особо я и рассчитывал на сочувствие».
Фигура на цепи тяжело приподнимается над полом на дрожащем локте. Пустой взгляд не поднимается на пришельцев, но все так же бесцельно стелется по бетону, не видя. Зрение уже не играет здесь никакой роли.
Второе предплечье с видимым усилием падает чуть впереди первого, секунда на передышку. Секунда как раз для того, чтобы двое у лестницы прянули назад и застыли, напряженные, как две лани. Юноша быстро лижет губы, как бы в нерешительности, и, наконец, поднимает измученный и какой-то вопросительный взгляд наверх. Что-то понимает. Снова выдыхает и тяжко укладывается обратно на бетон.
— Подойду, как уйдете. — Зеленое лицо прячется в сгибе локтей.
— То-то, — неожиданно резко бросает тот, что в толстовке, роняя контейнер с детской едой на пол.
***
Да, с одной стороны, бросать кота на соседа было тревожно. С другой — нарадоваться на то, что удалось выбраться из проклятого дома посреди ничего, тоже невозможно. К концу следующего дня Стоуту стало казаться, что с него начали потихоньку стягивать какой-то пыльный и душный мешок, что стало возможно дышать, разведя плечи.
Одеться в цивильное, прогуляться за молоком, наслаждаясь вокруг видом здоровых, чистых, красиво одетых людей, с живой мимикой и совершенно не похожих на восставших мертвецов. Засыпать без внутреннего напряжения от того, что завтра опять вставать ни свет ни заря, чтобы тащить эту страшную, как с картины ужасов сошедшую, свиную голову вниз, в проклятый подвал.
Хотя бы недельку так отдохнуть — и Стоут бы уже ощутил себя заново родившимся человеком. А пока — просто живым.
***
На следующий день мальчишка уже был видим, он сидел, не заворачиваясь больше в одеяло с головой, но как-то по-детски демонстративно развернувшись к стене, словно бойкотируя вошедших.
Юноша сидел рядом же, опершись спиной о бетон, подтянув одно колено к груди и как-то странно выложив перед собой вторую ногу. Кажется, он о чем-то размышлял; открывшаяся дверь как будто застала его врасплох. Какое-то потерянное, не вполне осознанное лицо поднялось к вошедшим. В нем читалась совершенно неожиданная смесь удивления, страха, решимости и, в то же время, неуверенности. Он как будто порывался что-то сказать, но не мог собраться.
Как в и прошлый раз, парень в кожаной куртке ставит свое ведро первым. Но теперь все быстрее, неловкость уходит. Эта встреча, кажется, может стать гораздо короче предыдущей; к тяжелой композиции эмоций пленника добавляется еще одна — отчаяние. Медлить нельзя, нужно решаться. Это может быть последняя возможность, в конце концов...
Двое тоже не торопятся. В нерешительности они застыли как будто в начале оборота, разрываясь между тем, чтобы подождать и уйти восвояси.
— Я не чувствую ноги, — тупо, с внутренним надломом и беспомощностью выдает, наконец, молодой мужчина, возраст которого был неопределим на вид. Он замер на секунду, как бы убеждаясь в своем подозрении, что эти двое могут и послушать, и, заикаясь, продолжил: — Она.. Я... Она болела. Терпимо. Я... Наверное, нерв застудило. Я не знаю. Но терпимо было. А теперь я... Она не... немая.
Пронзительная детская потерянность разгладила вчера еще закованное апатией лицо. Так ребенок смотрит снизу вверх на двух взрослых в ожидании, что те сейчас достанут какую-то мазь из аптечки, которая обязательно все починит.
Горькая участь зависимых существ: наивно уповать на всемогущество их хозяев.
Двое переглянулись, деля между собой одновременно осознание этого факта и тупое незнание, что делать.
И оба вышли, не слыша за спиной не единого слова возражения, но что-то похожее на задушенный всхлип.
***
Кайт взял трубку с пятого гудка и звучал по-стальному тревожно и недовольно. Тяжесть дома только начинала отпускать и приветы «с той стороны» ловить в таком состоянии так же противно, как голой шеей — паутинку в лесу.
— Что он? Нет. Просто делайте, что вам сказали, и все. Мы вернемся уже через четыре дня. Плевать, что он там говорит. Не подохнет, дотерпит.
Да, этого стоило ожидать. Ничего. Совсем чуть-чуть осталось. Сейчас нужно расслабиться и не думать об этом говне. И тогда оно отпустит.
***
Двое вернулись быстро.
— Сказали, чтобы терпел до возвращения. Пара дней осталась. Не помрешь. — Голос звучал твердо, но во взгляде трепетал язычок сомнения.
Юноша устало прикрыл глаза, словно бы и не особо надеясь на другой ответ.
— Пара дней... Значит, вы со мной не насовсем. Они скоро вернутся.
Неловкая пауза. Двое не знали, стоит ли отвечать.
— На твоем месте я бы радовался, они посмотрят твою ногу, — впервые подал голос второй; тот, что носил толстовку. Его голос ниже, как будто тяжелее, глубже. — Понимают в этом больше, чем мы. Пошли. — Он уже начал разворачиваться.
— Как... Как вас, хотя бы, зовут? — не обращая внимания на последнюю реплику, вопросил пленник.
— Марк, — пожав плечами, отозвался первый.
— Марк, — коротко, как сглотнув, повторила фигура на цепи. Губы с неправильной дрожью сложились в сардоническую улыбку. — Наконец-то кто-то с именем, а не кличкой. — И перевел выжидающий взгляд на другого, в толстовке.
— Меня зовут «иди нахуй, может, паспорт еще показать».
Непохоже, чтобы эти слова как-то оскорбили пленника. Тот лишь кивнул с видом, словно бы ему и правда представились. Прикрыл глаза, откидываясь затылком о стену, и замолчал.
— А ты кто? — неожиданно для всех продолжил из какого-то инстинктивного приличия Марк.
Но пленник лишь отстраненно покачал головой.
Он добился, чего хотел: его признали. Его существование, его способность говорить, его просьбы. Остальное не так важно.
— А я здесь просто голодный.
И перед самым закрытием двери, прежде чем последнюю щель пережало тяжелым металлом двери, они услышали полуразборчивое: «Это все неправда».
***
Кайт впервые за, наверное, полгода видел Стоута без длинного рукава. И сам не наслаждался такой одеждой, похоже, тоже с тех же пор. Плечи и предплечья радовались свободе, ветер ощущался как будто в десятки раз острее, солнце, падающее на уже чуть незеленую кожу, перебирало ее лучами так ощутимо приятно, что можно было бы и почесаться о них.
Осеннее светило бабьего лета. Момент, чтобы оказаться в цивильном, должно быть, удачнее подобрать и невозможно.
— Только одно меня беспокоит, на самом деле, старина... Откуда у тебя повязка под локтем?
— Это? — растерянно-удивленно отозвался Стоут. — Да ничего. Ребенок укусил. Я его без куртки брал.
— Без куртки.
— Да там ничего опасного, оно почти зажило, скоро снимать.
— Ты же не делаешь хуйню, Стоут, правда?
— Я... что? Бля, да нашел идиота. Что я, первый день, что ли?
Кайт поверил.
***
— Марк, это все неправда. — Сегодня пленник подполз ближе ко входной двери, его голос звучал тверже, четче. Отчаяннее.
Одну ногу, к слову, он и правда тяжело и аккуратно волочил за собой, не желая, видимо, лишний раз тревожить.
— Марк, это все чушь. Все, что они говорят, — ложь. Они просто хотят от меня так избавиться. Они хотят, чтобы я так и сгнил тут. Я не идеальный человек и не святой. Но в жизни никого не убил, не изнасиловал, не ограбил даже. Я не заслужил такой конец, Марк. Я правда не заслужил.
— Ляг спокойно. Не ползи ко мне. — Брезгливость мешается с ужасом.
— Блядь, как мне доказать, что это все чушь собачья? Господи, я не смогу прожить еще месяцы, питаясь сырым мясом и без элементарной питьевой воды! Пожалуйста, пристрели меня хотя бы. Вскрой мне артерию; тут должны же быть где-то ножи. Вскрой и закопай меня в лесу. Скажи, что я попытался на тебя напасть, скажи, что оборонялся.
Дыхание пронзает грудь Марка быстро и поверхностно. Чудовищно. Чудовищно видеть лицо молодого человека, обезображенное голодом и холодным каменным мешком до такой степени, что невозможно даже понять, действительно ли он отличался завидной внешностью, как ему вскользь сболтнули. Чудовищно слушать эту просьбу. Безнадежную, даже без особой искры. Этот пленник не хочет ощущать, как один за другим отваливаются органы; он хотел, чтобы его закончили быстро. И это очень понятно. Но Марк не мог этого сделать. Даже если сейчас, глядя сверху вниз на разбитое, неспособное подняться, едва ползающее существо, он приходил к выводу, что, похоже, действительно: нет такого существа на земле, что заслуживало бы вот так гнить в бетонной коробке, питаясь чем-то, что находится на самой грани того, чем возможно питаться в принципе.
Все-таки, Марк выходит, оставляя всекак есть. В ужасе. Почти жалея, что согласился взять деньги. Он знал, что увидит, но он не знал, какие мысли будут залезать ему в голову.
Осталось всего три дня. Нужно было просто продержаться и уехать домой со своими деньгами. И забыть обо всем, что видел и что думал.
Chapter 12: - Самаритянин
Chapter Text
На следующий день пленник уже ничего не говорил вошедшим; он, казалось, провалился в какой-то лихорадочный сон, свернувшись в своем углу под одеялом лицом в холодный бетон. Мальчишка сидел, скорбно сгорбившись над своим взрослым, пожертвовав своей единственной теплой вещью. Он лишь едва различимо сжался от звука приближающихся шагов. Не слишком заметно, на самом деле.
Марк заметил. И он бы никогда не сказал, что испытал какое-то удовольствие от зрелища сжимающегося при его приближении ребенка.
На еду мальчишка не отреагировал, упрямо прикладывая тонкие листки ладоней куда-то к плечу закрывшегося в кокон юноши.
«Ему плохо» — так подумал Марк, прежде чем закрыть за собой дверь.
«Может, он помрет в самом деле, как и сказал» — так подумал Марк, с тоской ссыпая крупу в кастрюлю.
«Чудовищно сидеть в темной каменной клетке с мыслью о том, что твоя нога отваливается и оставляет тебя инвалидом, чтобы ты не смог убежать, даже если представится возможность» — так подумал Марк, ставя воду кипятиться.
— Если будешь так часто занимать этим свой мозг, скоро сам сляжешь, — советовал другой новый человек в доме. — Не наше дело разбираться, что там правда и где. Мы знали, за что нам дают эти деньги.
«Приносить свиную голову каждое утро свежую, не остывшую, остатки предыдущей забирать и сбрасывать в выгребную яму на заднем дворе. Ребенку три раза в день приносить порцию еды: крупа, овощи, мясо; и один раз в день — бутылку питьевой воды. От взрослого не прячьте, он сам не тронет то, что не положено. Не снимать ошейник, не "выгуливать", не слушать нытье, не вступать в душеспасительные беседы; вообще не приближаться на длину цепи и перманентно держать в уме, что это совершенно одичавшая тварь с куском говна вместо души и простым желанием бежать вместо мыслительного процесса. Не спускайте друг с друга глаз».
Как минимум, одно противоречие с реальным положением вещей Марк здесь уже улавливал: между «одичавшей тварью» и ребенком существовала эмоциональная связь. А значит, в этой голове что-то происходило.
Вечером того же дня пленник, кажется, пришел в себя. Он просил аспирин. Марк не ответил и просто молча оставил еду для мальчика. Ибо сказано в Писании: Не слушать нытье.
Наутро было сложно понять что-то о состоянии юноши, кроме того, что он еще жив: грудная клетка надувалась и сдувалась в судорожном и редком ритме с видимым усилием. Глаза он не открыл.
А к вечеру, кажется, опять стало получше: они застали его уже в сидячем положении, привалившимся к стене. Свиной череп валялся, обглоданный, в стороне.
— Не будет лекарств — я просто сдохну. — Пленник выложил слова ровно и спокойно, словно предлагая к обозрению. — Я думаю, в ваших указаниях нет отдельного пункта о том, что мне нельзя принести одну ебучую таблетку парацетамола.
И это было правдой, им не запрещали приносить лекарства. Но там было другое.
— Зато там было о том, что нужно игнорировать нытье, — бессердечно сбросил с себя, как пыль, слова второй незнакомый человек. Марк промолчал.
Следующей ночью Марку не спалось. Он не видел никогда, как сырость и плохое питание в действительности забирают жизнь. Вот так: низким иммунитетом и болезнью, с которой уже нет сил справиться.
Оставалось совсем немного, Марк принимался считать часы оставшихся двух дней до возвращения хозяев дома. А еще неизбежно думал о том, что, вполне вероятно, на самом-то деле он и есть единственный шанс для несчастного существа внизу получить... что-то. Какое-то лекарство, которое может облегчить состояние. Или продлить агонию. И он ненавидел эту долю ответственности. Он брал деньги не за нее.
Когда неразличимый напев коснулся края уха, мозг ухватился за него почти с благодарностью. Медленно, как будто боясь спугнуть робкие звуки, он спустился в подвал и замер у тяжелой двери.
«... Да не поймал он того оленя,
А изловил он хворого змея.
Бодрит коня, вынимает саблю,
Вынимает саблю, чтоб изничтожить,
Чтоб изничтожить хворого змея.
И говорит ему змей хворый:
"Остерегись, Мирчо-Охотник,
Коня не шпорь, не вытаскивай саблю,
Ведь я же не проклятая ламя.
Я хворый змей, воевода Мирчо,
Нас в этом месте трое братьев:
Один охраняет ваше селение,
Другой охраняет Костурское поле,
Я же хранитель Пиринской вершины.
Замешкались мы на ровном поле,
И мелкий заморосил дождик,
Темная мгла на поле упала,
И я не видал, как меня прибили.
Здесь остался лежать я хворым»"*
— Спи. — И сквозь дверь ощутилось, как эти три звука мягким дыханием покинули губы, устремившись куда-то в область сонной макушки провалившегося в сон мальчика.
Так нельзя.
Марк ощутил неприятный укол в сердце. Нет, нельзя. Ему никто не сказал, что он баюкает по ночам ребенка. Ему никто не говорил, что он знает песни. Никто ни разу не упомянул, что мальчик будет укрывать его своим одеялом, пытаясь позаботиться в ответ.
На утро Марк поделился всем, что слышал.
***
— И, в общем, эта их представитель вчера подняла вопрос на ассамблее Северного Союза. — Дорога назад не радовала никого, но при этом воспринималась с каким-то смутным облегчением. В последний раз на черт знает сколько времени вперед они наслаждались кофе на вынос. Дальше только примитивная полу-полевая кухня. Блядство. — Они считают, короче, что пора бы признать проблему, — продолжал Стоут подчеркнуто отвлеченно, провожая взглядом проносящиеся по обочине деревья.
— Да нихрена ж себе, спасибо.
— Да, только их беспокоит вопрос скорее активности «Горита» и всех подобных, а не то, что ты думаешь.
— Ах, ну конечно. И что они будут делать? Убедительно попросят всех отпустить гулять?
— Ну... Она говорила, мол, нужно высекать торговлю. Это все, что я понял.
— Ну, молодца, хули, — дернул плечами Кайт. — И чего они планируют этим добиться?
Если возможно неопределенно хлебнуть кофе, то это прекрасно описывает то, что совершил Стоут, перебирая в памяти весь набор размытых фраз, которые он услышал в новостях.
— Кажется, ветер дует туда, — медленно начал он наконец, — что они там все потихоньку приходят к выводу, будто надо признать, что торговля существует и это пиздец, с этим пора что-то решать.
— Молодцы. Над верной проблемой работают. Сразу видно — профессионалы, — презрительно бросил Кайт.
— Ну, кто-то заикнулся про какие-то субсидии при условии отсутствия продаж, но я не думаю, что субсидия эта сможет покрыть расходы на мои сигареты.
— Да ебал я в рот. Пусть выделяют субсидии, пока они покрывают расход дроби в стволе, я, может, и был бы этим доволен. Но есть у меня чувство, что вместо субсидий они выберут налог на торговлю. А если это так, то желаю им жрать говно до конца дней.
Стоут помолчал вместо ответа.
— А вот ты никогда не думал о том, что с ними происходит потом, после продажи?
— В смысле, что? По обстоятельствам, смотря, куда попали.
— А потом?
— Что потом? Потом помирают через год-месяц. Кому как повезет.
— Они дорогие, Кайт... Знаешь, пока я работал в «муравейнике», я успел многое уяснить; например то, что расходников на одного там тьма. И это все встает в добавочную стоимость.
— И что?
— Ты думаешь, за такую цену они просто умирают?
- Не понял.
— Я хочу сказать, что с трудом представляю себе, чтобы такие деньги тратились на что-то одноразовое. Я вот думаю... возможно, после продажи они вовсе и не «умирают через год-месяц»... Возможно, большая часть из того, что продали, все еще жива... Ну, насколько это слово применимо к их состоянию.
Кайт впервые отвлекся от дороги, чтобы посмотреть в лицо собеседнику; и в его взгляде был ужас от самой мысли.
***
Завтра был последний день. Последний — и все. Домой.
Спать не получалось. По правде, никто из них особо и не собирался. Не сговариваясь, никто из них так и не ушел с кухни до самой ночи.
Весь день пленник лежал, едва ли подавая признаки жизни, под одеялом. Мальчик не поднимался с колен, пугливо горбясь над объектом привязанности. Он так ни разу и не сделал попытку выйти на контакт с незнакомцами. И Марк думал о вероятности того, что если бы все те же просьбы были озвучены этим мальчишкой, ему пришлось бы сломаться.
Оба молча тянули чай, потом кофе, потом горячее молоко; вместе и вразнобой. Пока, наконец, с нижнего яруса не донеслось мелодичное, неразборчивое мурлыканье.
И как по команде, они двинулись по направлению к источнику.
«...Тогда спустился Мирчо-охотник,
И отвел он хворого змея,
И отвел его в чащу лесную,
В голый лес, что звался Дабича,
Там была пастушья хибара,
Стадо паслось по зеленому лесу,
Там его Мирчо-охотник оставил,
Там ему дал молока парного,
Там отпаивал три недели...»**
***
В целом, в возвращении были и свои плюсы. Ну, не то, чтобы плюсы, но бонусы.
Сейчас, на свежую голову, Кайту было уже странно понимать, почему они видели проблему в том, чтобы оттащить из подвала ребенка. На деле, разделить их не должно быть большой проблемой. Да, это будет неприятный момент, но сладить с ним проще, чем затягивать ситуацию и позволять сученку оставаться в таком протекторском состоянии, что и подойти нельзя.
Подходить к нему все равно придется. А кроме того — хочется.
Кайт сейчас возвращался не просто к мрачному подвалу посреди леса, он возвращался к замечательно растягивающейся под член дырке. Узкой, но не до боли тугой. Такой, что и тянуть под себя не обязательно, она сама как будто гостеприимно обволакивала член, независимо от того, что думает себе ее хозяин. Хотя постойте. Как будто эта блядь полудохлая является хозяйкой своей задней дырки. Нет... Теперь у этой задницы хозяин тот, кто знает, где лежит ключ от стального ошейника, и подает жрачку. Так что, может, как раз дырка-то и знала теперь, кому служить.
Если опечатать зубы да вставить экспандер... Да, идея воспользоваться еще и передним входом определенно звала за собой. Было в этом что-то... что-то с нового уровня унижения. В обычной жизни Кайт предпочитал иметь дело с женщинами, но конкретно вот этого сученка он готов был драть просто из принципа. И чем грязнее и унизительнее, тем оно и лучше. Видеть, как тварь беспомощно подставляется и предпочитает расслабиться, чтобы не иметь больших проблем... бесценно.
Голодный сученыш будет заглатывать и глотать, разводить ноги и раскрывать себя руками. Ему нечего возражать на нож у спины. Он не хочет, чтобы лезвие вошло, как в масло, между его позвонков, прерывая их сообщение. Он надеется, что дальше, кто знает, может стать лучше. В планах Кайта этого «лучше» не было. Отнюдь. Не заслужил.
Как приятный бонус после хорошего секса, его, отъебанного можно поставить на колени и предложить умолять отпустить. Его можно заставить плакать и унижаться. Звериное безнадежное молчание не приносит такого удовольствия, как раздавленная и размазанная самость. Кайт хотел видеть полную диссоциацию, дезинтеграцию всей личностной структуры, если она еще там сохранялась. А если нет — то видеть доказательства ее отсутствия.
Сексуальное насилие — отличный способ осуществления такого желания.
***
— Если хочешь, ты можешь сегодня не спускаться. Я все сам отнесу, — с какой-то затаенной надеждой предложил Марк. Это было кстати — кажется, услышанное ночью возымело эффект и надломило какую-то чутко оберегаемую скорлупку внутри товарища.
Предложение было похоже на сделку. На предложение молчаливого содействия. Этого не нужно было произносить, это было очевидно.
— Давай. — Простой и очень серьезный ответ.
— Аптечка в синей сумке?
— Кажется, да.
***
Когда Кайт вошел на кухню, он увидел там лишь одного человека, стеклянным взглядом ласкающего экран планшета.
— Ну что, как у вас тут? Не помер?
Человек на кухне как-то отстраненно пожал плечами:
— Не помер. Мы все делали по инструкции. Но все-таки стоило бы оставить какие-то варианты на случай, если что-то с ним пойдет не так.
Кайт вскинул брови, проходя вглубь помещения, чтобы залить воду в чайник.
— Ну, про ногу помню. Как я понял, ничего страшного, дотянул.
— Дотянул...
— А где этот... Господи... Товарищ твой где?
— Внизу, еду пошел относить, — безразлично и пусто, как будто бы это не имело никакого значения. Но оно имело.
— Не понял. — Плечи мужчины закостенели под легкой цивильной ветровкой. — Я же пять раз сказал: как утята, друг за другом чтоб ходили и смотрели. Чтоб второй всегда успел дать по лбу.
— Да какая разница, он умирает.
— Он сам так сказал?
— Ходить не может, ползает из угла в угол. — Было очень не похоже по тону, чтобы напряжение Кайта разделили хоть в какой-то мере. — Последние два дня даже и не ползает, только спит. Даже дышит уже хуево и насилу.
— Дышит насилу, значит? И как давно твой товарищ внизу?
— Только что спустился, — не моргнув глазом соврал парень.
— Правда? Стоут! Стоут, блядь! — Кайт в два прыжка выскочил на улицу. — Бросай все к чертовой матери! У нас тут Добрый Самаритянин случился, бегом сюда дробовик!
***
Марк впервые спустился в это место в одиночку. Так оно казалось еще страшнее, еще тяжелее. Давило все: потолок, стены, даже пол. Сам воздух словно густел и сдавливал легкие изнутри. Он карабкался через ноздри, полз невнятной слизью через трахею.
Неверной поступью Марк сошел в заштрихованную резким электрическим светом камеру. Один. За спиной в этот раз была лишь пустота. Зато в руках кое-что, чего раньше не было: таблетки. Суммарно хватит, наверное, на смертельную дозу. Если все правда, ее будет достаточно.
Дилемма состояла лишь в том, давать ли ее такую. Можно ведь было честно просто дать пару таблеток, чтобы приглушить симптомы. Стоило ли убивать? А что ребенок? Можно отдать все таблетки, но не скармливать разом. Предупредить. Пусть сам решает, что делать: оставлять мальчишку совсем одного здесь в камере с холодным трупом, или попытаться поддерживать свое состояние еще какое-то время.
Наверное, стоило дать выбор.
— Пожалуйста, отпусти. — Тихо и надрывно. Отчаянно. — Пожалуйста. Я все сделаю. Ты не пожалеешь о своем милосердии. Отпусти. Я выживу, если отпустишь. Только дай мне отсюда убраться.
___
* "Мирчо-Воевода, два змея и ламя" Южнославянская песня.
** "Мирчо-Воевода, два змея и ламя" Южнославянская песня.
Chapter 13: + В знакомом времени, в знакомом месте
Notes:
Не soundtrack, но что-то в настроение:
AsperX - Имя
Chapter Text
— Пожалушта! Я не жнаю, как докажать! — Он кричал уже почти на срыв, отчаянно ловя подернутый переутомлением взгляд человека в белом халате. Можно ли было звать его доктором, если он умел обращаться с медицинским оборудованием, но людей не лечил? — Как мне докажать, что это чушь?
Язык упирался в неровную, неестественную перегородку скобы, но пока нижняя челюсть чувствовала свободу, нужно было продолжать говорить. Возможно, это был даже последний шанс.
— Я понял. А теперь сделай нам обоим одолжение, сиди ровно и перестань двигать челюстью. Ты хочешь это под язык не меньше, чем я хочу пойти на перерыв.
И это тоже было правдой и хорошим поводом заткнуться.
— Это неправда.
Но он пропустил ледяное жало в рот. Больно было всего секунду, пока игла разрывала ткани, добираясь до вены. Плохо было только тут, дальше становилось хорошо, холодный укус окупался с лихвой.
— Вот так лучше.
***
Люди вокруг сменялись, покоя не находилось ни на секунду уже больше, чем одни полные сутки. Может, смысл действительно крылся в накапливающемся багаже из усталости и потерянности. Может, люди хотели вымотать.
— Пожалушта! Я не жнаю, как докажать!
— Прямо смотри.
***
— Это вще чушь!
— Если бы мне давали по монетке каждый раз. Закрой глаза.
***
— Я не шмогу так жить долго!
— Вперед шагай, господи.
***
Это место действительно видело многих. И оно действительно не поддавалось. Оно кишело жизнью, ее было непросто заставить затухнуть, замолчать, прекратить циркулировать без дозволения. Люди появлялись так же быстро, как и исчезали; а стены служили им, молчаливые, не смыкающиеся, не смеющие замкнуть пространство. Здесь на них положиться было нельзя, безликие рабы.
Каждый раз затравленные тоскливые глаза голодного существа встречались с новым, но уже как будто заранее чуть измотанным лицом. Каждый раз, борясь со скобой во рту, он повторял одну и ту же мантру. Как будто не теряя надежду на то, что однажды ему действительно поверят и каким-то невероятным образом дадут шанс оправдаться.
Но нельзя быть таким наивным в месте, полным такой бурной жизни.
Светлом, ярком, суетном.
***
— Ладно. Пока с тобой все. Со скобой будем разбираться потом. Заходи.
И он вошел в свою новую обитель. Высокую и узкую, как колодец. Два метра между левой и правой стенами, меньше метра между дверью и серым бетонным полотном напротив. В щель успело проскочить меньше полминуты времени, прежде чем сплошная тяжелая дверь захлопнулась за спиной, арестовывая последний свет. С сосущим ужасом новый обитатель колодца увидел слив в углу, и с не меньшим внутренним содроганием — мелкие резиновые сопла под перекрытым мелкой решеткой высоким потолком. Они могли подавать что-то в это помещение. Скорее всего, какую-то жидкость.
Стоять было как-то бесполезно, поэтому он сел, размышляя, приваливаясь лбом к бетону. Мелькающие люди измотали. Но есть ли в них польза?
Он думал, и мысли эхом рикошетили от стены в стену маленького, узкого, гробоподобного колодца с потолком.
***
На утро его нашли валяющимся в полном беспорядке на полу с развернутой под непозволительным углом шеей. На камере ночного видения было видно, как трясущиеся руки примерялись несколько раз, робея и не смея, но, наконец, совершили тот единственно полезный рывок, который только и можно было совершить в такой ситуации человеку. Левая рука на подбородке, правая — на затылке.
— Боже мой, какая драма, — дернулось облаченное в белый халат плечо.
Chapter 14: -/+ Gros Bon Ange
Notes:
Soundtrack: Vo Williams - Appetite for Destruction
Chapter Text
Кайт держал дробовик в руках так же уверенно, как он держал в голове мысль о том, что стрелять в помещении это отвратительная идея. И еще о том, что у них со старым другом не так много вариантов. И о том, что они там, внизу, могут увидеть и как на это реагировать. Дробовик давил на ладони приятной заряженной тяжестью, но она больше не успокаивала.
Стрелять в помещении.
Блядь, а что еще можно предпринять?
Но нет времени придумывать, нужно торопиться. Ведь может же так случиться, что гаденыш еще не успел ничего толком сделать.
***
Накануне утра, когда его обнаружили на полу камеры со свернутой шеей, он не затыкался почти ни на секунду, как только пасть оказывалась свободной. Узнаваемо, понятно, терпимо. Но с каким-то особенным надрывным отчаянием.
Кто бы ни ставил эту скобу на верхнюю челюсть, он произвел должное впечатление на юношу. Теперь он использовал каждое новое лицо, чтобы клянчить сострадание. Ему нужен был лишь один, всего один человек с червоточинкой, с мягким нутром. Один человечек с зернышком сомнения внутри. Он сможет увидеть это в глазах, услышать это в дыхании. Он зацепится и будет расширять эту крошечную точку до той поры, пока не сумеет в нее вылезти, как в окошко.
Но лица вокруг сменялись слишком часто.
Это была его последняя попытка, прежде чем его отправили в камеру, оставив, наконец, в покое. Все пробы были взяты, все замеры произведены. Отдых был нужен всем. Людям, оборудованию, может, даже ему.
— Отпушти. Отпушти, ты не пожалеешь о швоем милошердии. Отпушти. Я дам вшё. Я не выживу так. Это вранье, это мне жа то, что я перешпал с одной бабой. Веришь, нет? Я не жнал, что он так может...
Устали все. И человек напротив тоже.
— У тебя такой хороший голос для того, кто не пил два дня... Не хочешь промочить горло из служебного фонтанчика? — Тут была злая ирония.
И сведенное судорогой отчаяния лицо напротив неожиданно успокоилось. Оно разгладилось, стекло, деревенея и замерзая. Развернулось в спокойную мертвецкую гладь, как расстилается смятая штора в квартире покойника, когда за нее прекращают хвататься леденеющие пальцы. Сама, подвластная неумолимой гравитации.
То, что смотрело из-за этой шторы, больше не нуждалось в сострадании. Оно было просто смертельно голодным и, кажется, размышляло о том, каков может быть на вкус его собеседник.
***
Когда Марк ступил вниз, леденея от собственной храбрости, существо у стены не двинулось.
Лед тревожно хрустнул, сжимаясь под тяжестью скользнувшей по нему мысли: «А если правда помер?»
Нет, не помер. Приподнимает голову; пусто, гуляюще обводит пространство по краям бетонной коробки. Как будто бы уже плохо видя, как будто бы уже уплывая.
— Я принес тебе кое-что. — Марк подступает ближе, чем обычно. Теперь поставленное ведро можно было бы зацепить, если бы юноша в углу имел силу натянуть цепь и протянуть руку... Но не ближе. Ближе страшно. — Тут... Обезболивающее. Противовоспалительное. И... эм... в общем, это успокаивает нервную систему. Их десять таблеток. Выпей, сколько считаешь нужным. Но... я советую или одну, или сразу десять.
— Где второй? — Отстраненный, мертвый вопрос.
— Задерживается. Я оставляю таблетки у мяса. — Он старается быть собранным, старается быть твердым. Но голосовые связки трещат.
И среди этих двух приглушенных, в корне больных голосов внезапно рассекает воздух один чистый и твердый:
- Я не подам.
К этому Марк не готов. Ребенок впервые позволил себя услышать.
— Что ты сказал?
— Я сказал, я не подам ему таблетки.
Дух, призрак, намек на настоящее живое существо в этом проклятом месте обрел плоть и голос. И дух этот давал понять, что знал настоящее назначение лекарств. И как было ему, простому и ясному, объяснять, что смерть иногда бывает лучшим исходом?
Марк не умел этого.
— Положи их ближе. — Полуразборчивое бормотание. Как будто противовес живой, полнокровной речи. В этой бетонной коробке все эти бесконечные дни смерть пыталась прокормить жизнь. Но, кажется, настал эсхатологический час их разделения. — Пожалуйста, я не дотянусь.
— Подай ему сам. Я к ним не притронусь.
Колебания души заставляют вибрировать пол под ногами.
Наверное, люди имеют право на смерть.
Марк раздумывает, стоя перед ведром с кровоточащей свежей головой. Не совершит ли он сейчас самый верный поступок в своей жизни?
— Марк. Пожалуйста. Пожалуйста, отпусти. Отпусти меня. — Совершенно неожиданно он приподнимается на трясущихся, неверных руках. Человек напротив цепенеет в каком-то первобытном ужасе, сваренном на смеси жалости и отвращения. — Ты не пожалеешь о своем милосердии. Я принесу тебе денег. Я выживу, если ты расстегнешь этот ошейник. Я смогу выжить, я еще живой. Отпусти. Пожалуйста, отпусти.
— Нет. Но я могу дать таблетки.
И человек перешагивает через голову в ведре. Так, что тяжесть на шее Голодного неслышно вздыхает: я больше не могу не пустить, теперь ты дотягиваешься.
***
Человек в белом халате открывает окошко камеры. Он видит тело, видит вывернутую шею и судорожно разметанные конечности.
Волоски предплечий делают звериную попытку приподняться, когда дыхание смерти лижет через слуховые отверстия, настигает их пугливые фолликулы через тонкий белый хлопок. Но они ощущают его слишком часто, чтобы действительно вскакивать по первому требованию.
— Какая драма. Если б мне каждый раз давали по монетке... Что же, ребята. Похоже, у нас труп. Ну надо же, не угадали, не подгадали. Что ж поделать. Пускайте горячую воду, наверное, да? — насмешливый, бездушный взгляд скользит по неподвижному телу. — Нужно тут все хорошенько прокипятить наверное, да? Пускайте воду сверху, раз он уже дохлый.
***
Нет, он не раскрыл стальной ошейник. Инструменты лежали нетронутым ровным строем на своем месте; ключ они забрали в поездку с собой. Это было мудро.
Кайт чуть выдыхает от небольшой хорошей новости, прежде чем столкнуться с большой плохой.
Они услышали звуки раньше, чем открыли дверь. А когда открыли, далеко не сразу нашли силы двинуться вниз.
Цепь звенела, болтаясь в воздухе, натянутая. Марк лежал бледным неподвижным пластом. А на нем, быстро и профессионально орудуя острыми, как тесак, зубами, сидела и ловко отрывала кусок за куском человекообразная тварь. Она уже была в его куртке, она надела его джинсы. Она стянула с жертвы трофеи.
Ее не беспокоили пришельцы, она была поглощена своим делом. Она вгрызалась куда-то под ребра, продирая дорогу к теплым легким.
Сначала могло показаться, что тело обезглавлено, что светлая голова лежит отдельно, разбросав кудри агонизирующими щупальцами. Но нет, вместо шеи, кроваво-белой дорожкой ее с телом соединял лишь жесткий несъедобный позвоночник; который, видимо, при обилии мяса твари оказалось смертельно лень расколупывать.
Нижняя челюсть, не скованная необходимостью находиться в суставе, позволяла твари, как питону, захватывать один за другим гигантские куски кровавой каши из-под ребер. Такая свободная, так страшно вытягивающая лицо. И такая мощная.
Если такая тварь кусает, есть только один шанс освободиться — рубить свое мясо. Они пастью способны удерживать на весу среднего мужчину без особых трудностей. У парня на полу рубить было нечем.
Кайт первым приходит в себя, спрыгивая, держа дистанцию ровно, чтобы голодное существо не смогло дотянуться до него, но достаточно для удара прикладом; он с размаху бьет в голову.
Обед окончен. Вот что это значило.
И тварь отскакивает; ловко и легко отскакивает вглубь помещения поднимаясь на ноги, во весь рост. Она стоит ровно, она не трясется, ее лицо не искажено мукой. Оно разглажено, как шторы в доме покойника. Оно пустое. И по спине бегут мурашки от чувства, что сквозь эти шторы сама смерть смотрит на своих будущих клиентов.
Голодный стоит ровно, словно статуэтка в идеальном балансе. Смотрит. Пустыми, ясными, ждущими глазами.
— Довольный, да? Нажрался, наконец, — тихо и почти горько спрашивает человек это пустое лицо. — Щегол, — он возвышает голос, не отводя взгляда от существа перед собой. — А теперь посмотри внимательно, блядь. И скажи мне, чего ты не видишь. Дыхания, блядь! Они не дышат в норме! Вообще! Какого хуя вас вообще могло тронуть, что он «плохо дышал», когда ему и не нужно?!
***
Угроза сработала. Тело, словно по команде, приходит в неохотное движение.
Оно садится, болтая сломанной шеей. Дергает плечом, перекатывая голову так, чтобы человек в белом халате по ту сторону двери имел удовольствие наблюдать пустое, голодное и как будто чуть замученное лицо. Гладкое, как шторы в доме покойника.
— Вот так. Еще раз порадуешь меня таким актерским перформансом, пущу воду без предупреждений. — Резко, но не без видимого удовлетворения. — Понял меня?
Приятно указывать им, что делать. Приятно ими командовать.
Они всегда сначала кричат, просят, умоляют. Но они перестают как только сажаешь их на цепь или закрываешь решетку на замок.
Нет, не так. Чуть позже или чуть раньше, на самом деле. Они все проводят грань по какому-то своему критерию, когда начинают полагать, что от речи больше шума, чем пользы. Они все в какой-то момент решают замолчать.
Этот — позже, сильно позже. Кто бы ни ставил эту скобу на верхнюю челюсть, он произвел должное впечатление на юношу. Он использовал каждое новое лицо, чтобы клянчить сострадание. Ему нужен был лишь один, всего один человек с червоточинкой, с мягким нутром. Один человечек с зернышком сомнения внутри.
Но теперь и этому не осталось другого выхода, кроме как замолчать. Убедившись, что никого он здесь уже не зацепит.
Chapter 15: - За яйца фигуральго
Chapter Text
Второй сошел следом с медленной звенящей выдержкой. Звонкая спица держала дистанцию горностая, разжимала два тела по стенам камеры. Одно пульсирующее собственным теплом, другое — сдавливающее, как удав, украденное.
Воздух здесь раньше не терпел такого количества дыхания, но воздух больше не спрашивали. Стены не переносили, чтобы так много розовой сочной кожи скапливалось между ними, но и они теперь молчали в нерешительности, медленно и устало давя на потревоживших их мертвенный покой теплокровных.
Ребенок не доставлял стольких проблем, ребенка они принимали, с ним они сосуществовали. С этими сосуществовать было нельзя, эти врезались в плоть камеры, эти высасывали все, чем место было наполнено.
Стоут делает шаг вперед, заставляя спицу дрожать тяжелее. Она натянута, он почти слишком близко, но он может позволить себе это движение, потому что следующим движением слепой провал дула упирается в отступившего в сторону ребенка. Это шах и это мат. Это легко.
Стоут смотрит в ледяные глаза равнодушной курицы. Но там, в этих глазах, специально для него есть кое-что.
— Мальчик, если ты не двигаешься, я не стреляю.
И это был правильный ход.
Кайт подумал о том, что Стоут, наверное, прав. Это было неплохим выходом.
Худая, серая от своей трупной бледности тварь стояла, как статуэтка, готовая прыгнуть в тот момент, когда расстояние случайно смилостивится сократиться на длину цепи. И главная проблема всегда была в том, что ты можешь закрыть руки и щиколотки и даже можешь заковать шею в воротник, но лицо почти всегда придется открывать. И оно теперь горело, не позволяя забыть о том, что станет первой жертвой.
Хищник не дернул носом и даже не мигнул, когда Стоут принял свое верное решение. Но Кайт видел самой кромкой своего зрения, как плечи Горностая смягчаются и раскрываются. Он говорит дальше:
— Теперь ты. Стой, как стоишь. И не шевелись. Я не хочу его ни застрелить, ни даже ранить. — Медленный голос с непривычной слабиной. И после паузы: — Тебя не убьем. — Тяжелый антракт, в котором так и просыпались несколько следующих минут: в напряженной молчаливой стойке. Те долгие минуты, которые дают время для изобретения status quo с нулевого уровня.
Кайту стоило ожидать, что Стоут научится такому; это не было чем-то хорошим, но сейчас могло очень даже спасти. На Кайта смотрели два совершенно неживых пустых глаза, но для Стоута...
— Он атакует?
— Нет.
— Паникует?
— Да.
— Подчиняется?
— Да.
— Отлично. Значит, слушай меня сейчас внимательно. Ты будешь сейчас стоять смирно, потому что даже если ты успеешь оторвать мне голову, пуля бегает быстрее тебя. И ты потом с маленьким трупиком уже ничего не поделаешь.
Два холодных тупых глаза барракуды даже не мигают.
Закрыть глаза или оставаться самым удобным субъектом переговоров. Но он боится за детеныша, он не закрывает глаза, он следит, как тупая ящерица, замершая на камне. Закрыть глаза значит загнать всех в еще больший тупик, но даже такие выкидыши природы хотят жить.
— Стоут, он слушает?
— Да.
— Верит?
Нужно время на раздумье.
— Он... подчиняется.
И это было пропуском. Дальше нужно было двигаться быстро и уверенно. И Кайт быстро и уверенно приблизился к кольцу, держащему стальную цепь; пересек ту священную, трепетно оберегаемую линию, как будто ее и не было. Он уже делал так раньше, когда тварь не сворачивалась к броску, как гадюка, а покорно лежала на полу, ожидая, когда ей насытятся. Но теперь в этом небрежении границей было что-то еще более кощунственное и от того удовлетворительное.
Кайт раскрыл кольцо, разрывая весь концепт деления пространства в помещении. Намотал цепь на кисть.
Это ничто, оно не удержит; не намотанное на мягкие человеческие кости, во всяком случае. То, что действительно держит это маленький тяжело дышащий человек, горько жалеющий, что не воспользовался своим покровителем как живым щитом.
— А теперь, сука, мы с тобой пойдем на улицу. Могу гарантировать, что ты не сдохнешь. Но если ты что-то сделаешь, сдохнет кое-кто другой. — Идея о вылетающих из мальчишки мозгах не грела и не радовала, но мрачное удовлетворение из голоса изгнать было невозможно. Держать тварь за яйца оказалось не такой хитрой наукой; держать фигурально — вот где ты действительно наступаешь на его горло.
Chapter 16: - Alauda Arvensis
Chapter Text
День заканчивался мучительно. Трясущимися руками, рвотой и необходимостью рыть могилу другу хер пойми где, на какой-то лесной опушке у черта на куличках. Не так должно было это закончиться в их представлении, когда они соглашались взять деньги.
Можно было везти тело домой, можно было. Он подумал об этом, когда яма была уже готова. Можно было бы похоронить по-человечески, но как же это сложно: остановиться, когда твои движения это единственное, что разрешает существовать. Как прекратить зарывать тело, когда за пределами этих животных похорон ничего в мире не существует? Когда эта простая задача — единственное, что позволяет тебе делать вдохи между тем, как острая лопата цепляет и сбрасывает землю. В яму или на сторону, в отвал, — это не имеет значения. Просто что-то понятное, что нужно делать. А если не делать этого, то как вообще сейчас существовать?
И он копал, в одиночестве и остервенело, пока двое в сотнях метров на юго-запад возились в каком-то зачуханном проклятом домишке.
Ребенка, наконец, удалось отправить в ванную; впихнуть за дверь и привалиться к стене снаружи в угрюмом досадливом молчании. Тяжело не иметь, кого винить в трагическом исходе. Тяжело, когда виновник наказал сам себя высшей мерой и оставил всех прочих в опустошительном бессилии наказывать его и отчитывать. Винить тварь за гаражом было, если честно, так же глупо, как предъявлять обвинение не только убийце, но и его ножу. Как винить веревку в самоубийстве.
Стоуту эта мысль далась легче. Кайт всегда полагал, что орудие убийства подлежит уничтожению.
Они дали мальчишке новую одежду, обрезав бесконечно длинные штанины и проковыряв дырку в ремне. Его заставили жрать за столом, а после втолкнули в небольшую комнату с кроватью, пока Кайт решил, что может переночевать в машине.
Невыносимо было буквально все. Ребенок, труп, без пяти минут сплавленная отожравшаяся, как пиявка на щиколотке, тварь на цепи за гаражной пристройкой.
Можно было пристрелить тварь, можно было забыть про тело и сжечь к херам дом. Неясно только оставалось, куда девать ребенка. И отчего-то поднимать этот вопрос со Стоутом не казалось хорошей идеей. Только открытого конфликта сейчас не хватало.
Так что и говорить оставалось не о чем.
Он возвращался с опушки, не до конца понимая, превратил ли он ее в кладбище или же совершил какое-то зловещее жертвоприношение. Лес с благодарностью забирал тело и где-то там, на глубине едва ли метр, медленно приступал к распаковке подарка. Готовился приступать.
Ему нужно время, много времени. Марк пролежит дни, может, недели, как спящий. Корни не захотят врастать в его кожу, жуки не захотят отложить яйца в гостеприимно разверстые ткани тела. Трупное окоченение будет накатывать и отпускать, но бактерии еще долго будут гибнуть, едва тронув отравленную плоть. Если кто-то разроет могилу, он решит, что убийство произошло всего несколько часов назад.
Но дни и дни спустя, природа все-таки возьмет свое и Марк превратится в пыль и пищу для леса. И был в этом какой-то омерзительный оптимизм и торжество жизни.
— Он ведь мог выжить, — слова почти ласково выстилаются, спеша навстречу, как ковровая дорожка. — Марк мог выжить, я бы, может, и не убил его.
Тварь смотрела из тени проницательными глазами, как-то понимающе склонив голову на бок. Она сидела, прислонившись к стене, сложив кисти на колено, и ее лицо казалось одновременно мягким и пронзительным. Слабый, плаксивый, дрожащий и дребезжащий голос растворился. Теперь слова ласкались, как мягкие лисы, играли в волосах, натирали до блеска обувь. Это были мягкие и сильные звуки, исторгнутые разве что не логопедом или актером.
— Я просил его расстегнуть ошейник. Если бы он расстегнул, я бы его не тронул. — Губы похабно-хищно полуулыбаются. Подвижные и даже на вид какие-то цепкие. Насмешливые и издевательские, так не подходящие внимательным и понимающим глазам. — Но он решил предложить мне суицид. Ты специально не пришел, чтобы не смотреть? — Голова склоняется к другому плечу и звенья цепи необычайно органично аккомпанируют рассказу. Человек замирает, парализованный гГордиевым клубком эмоций. Ему придется слушать. — Это было неправильно с его стороны. Но я могу заверить, если бы он меня отпустил, я бы ушел, не тронув. Как бы то ни было, я не особый любитель свинины. — Тварь подается вперед, заглядывая вверх, в глаза. Подбирается, не в силах сделать последний рывок. Знакомая тяжесть на шее практически по-дружески предупреждает. — Я, если честно, заебался ее жрать. Тебе интересно, как это, жрать свиные головы? Это похоже на полупереваренного столетнего старика. — Пауза, пронзительные, неотрывно царапающие лицо глазамедленно моргают. — Марк был лучше. Молодое мясо, молодая кровь. Это питательнее. — Легкая улыбка струится по тонким губам. — Мне понравился Марк. Я бы хотел тебе сказать, что он умер, так ничего и не поняв, но я тогда совру. Он очень быстро понял, что проебался. Но он уже не мог говорить, потому что я смял его трахею буквально первым делом. Я очень не хотел внимания. Подумай, мой первый нормальный ланч за хер знает сколько дней. Он был еще жив, захлебывался кровью и задыхался. Надеюсь, это отвлекло его от того, что я начал жрать его заживо. Может, Марк был слишком отвлечен на попытки дышать, что скажешь, а? Для него дышать было очень важно. Ужасная грязная смерть. Тебя так долго не было… Знаешь, ты бы мог это все предотвратить. Я бы испугался, если бы ты вошел. И, может, ты смог бы еще что-то сделать и спасти. Мне его жалко. Смерть, которую можно было бы легко предотвратить. Но эй, у всего есть светлая сторона. К примеру, тебя так долго не было, что я успел разжиться его вещами. — Тонкие, паучьи пальцы скользят по коже трофейной куртки. — Мне нравится быть скорее одетым, чем раздетым.
Слова душили, выворачивали наизнанку. Хотелось одновременно блевать и совершить суицид. Разбитая ужасом и гневом фигура едва заметно вздрагивала.
— Я могу себе прекрасно представить, что он ощущал, — продолжал стелиться из тени рассказ. — Я знаю, я тоже ощущаю боль. Но я могу ее пережить. Мне жаль тебя. Знаешь, если хочешь, я тебе разрешу. Ты можешь избить меня сейчас, если хочешь. — Фигура в тени расслабляется, гостеприимно откидываясь обратно спиной на стену. — Ты оплатил мне сегодня роскошный ланч и убрал объедки. Мне будет очень больно, и, возможно, ты даже повредишь меня. Ничего смертельного — и с тебя даже не спросят за порчу. Я не делаю обычно таких предложений, но, думаю, мне осталось очень недолго, если честно. Скажу по секрету, мне кажется, меня довольно скоро прикончат и без тебя. Так что вот тебе моя моральная компенсация. Для меня это уже недорого стоит. Пойди, возьми камень потяжелее, и посмотрим, что у тебя получится.
И тварь смотрела. Своим долгим, понимающим и ждущим взглядом с лица, непривычно смягченного естественным светом. Красивая и правильная. Изящная, как статуя, которую теперь разрешено вандализировать. Во-первых, превратить нос в текущую кашу. Свернуть поганую хищную нижнюю челюсть. По одному разбить пальцы и вдавить грудину в позвоночник, чтобы разорвало легкие.
И тварь всем своим видом ждала этого, разрешала.
Но только что зарытое тело стало отличным предупреждением.
Человек с неожиданным мертвым спокойствием разлепил ссохшиеся губы:
— Сейчас солнце на западе. Ты в тени. Посмотрим, что будет утром.
И он уходит, уже не видя, как красивое и правильное лицо как-то неуловимо разошлось в гримасу смерти. Вместо умных и цепких глаз в спину удаляющегося человека смотрела раздавленная на дороге гадюка: пустая и ледяная.
Твари было все равно, зачем к ней приблизятся. Тварь ждала, чтобы человек переступил непреодолимый радиус. Всего на пару шагов ближе. Этого бы вполне хватило на достойный ужин.
— Эй, говно! Если соскучился по живому контакту, это могу без проблем сделать я. — Кайт смотрел с крыльца, сжав губы в полоску. — Завали-ка хавальник и славь черта, что еще жив.
— Я думаю, я хочу остаться. По крайней мере, пока вы не передадите его с рук на руки куда вы там собирались.
— Хуевая у тебя мотивация. Еще и в долю хочешь.
— Пять-десять процентов и я счастлив.
— Пять… Тогда бери себе имя. Настоящему имени не стоит здесь звучать.
Chapter 17: - Боль, любовь и деньги не спрятать (Испанская поговорка)
Chapter Text
Когда два тяжелых сапога замерли в двух метрах от сидящей на траве статуэтки, она не двинулась. Как будто бы ей не было ни малейшего дела до того, что коршун опустился на землю совсем рядом. С безжизненной тоской она продолжала провожать взглядом человека, отказавшегося сделать всего пару лишних шагов навстречу.
О да, это было бы замечательно. Оно бы того стоило.
Кто стал бы всерьез винить его в том, что он цапнул одного за другим желторотиков, если те сами пересекли заповедную черту? Почему на него, голодного, должна быть возложена ответственность за их безмозглость?
Никто не зарубит собственный барыш из-за того, что помощник оказался идиотом. Это была безупречная и выигрышная логика.
Так размышлял Кайт, глядя на безучастную и расслабленную морду вполоборота.
Скотина имела свои резоны не опасаться последствий. И это позволило ей совершить то, что она совершила.
Кайт сделал еще два шага, быстрым движением застегнул ворот.
— Соскучился по человеческому присутствию рядом?
Ему было позволено. Он мог сделать этот шаг. Он мог зайти и дальше. Тварь целиком игнорировала его присутствие даже когда тепло человеческого тела могло быть физически ощутимо из-за близости.
— Почему же ты не кидаешься ко мне навстречу, а?
Тяжелая резиновая подошва плавно-жестко целует мягкую плоть в замедленной съемке. И эта плоть опрокидывается на землю мягко и безотказно, почти ложится. Практически марионетка без встроенных стержней. Она падает на траву, заваливается на бок, сминаясь, но не корчась. Она безответна, безнадежна.
Но Кайт знал, что они чувствуют боль. В этом была разница с тупой набитой куклой. Они прекрасно понимали и страх боли, и страх смерти.
Кайт это знал, видел. За этими тупыми мертвыми глазами где-то должен был быть страх смерти.
— Сядь.
Но ему не подчиняются. Тварь лежит, распластавшись по траве, как дохлая, со своими остекленевшими глазами.
— Сядь, я сказал. Тупая скотина…
Ты не застрелишь за пассивность. И у тебя нет жратвы, чтобы предложить за послушание. Это значит, разговор можно считать завершенным.
В принципе, это не принципиально, но неподчинение бесит само по себе.
— Знаешь, а бабка моя видела эту вашу императрицу. Баба как баба, только тощая, как глиста, и визгливая.
Сапог плавно опускается на замершую грудную клетку, почти любовно сдавливает упругие ребра. Тварь позволяет себя трогать. Ощупывать.
— Таскалась все за этим вашим, то ли ебырем ее, то ли с братом, хуй вас разберешь… Тот хоть как человек мог говорить. Велел беременных не трогать; той вашей похуй было. Типа здравым смыслом переболел. А кончили оба одинаково. Смешно, правда? И даже тот их лизоблюд туда же. Тоже то ли родич, то ли третий в постели, хуй вас проссышь. Бабка моя все видела.
Тварь мягкая снаружи, с костяным стержнем внутри. Без хитина. Это такое же чувство, как если бы наступить на настоящего человека.
Кайт никогда не наступал на человека.
Он давит ногой чуть глубже в некоем почти замешательстве. Трупная неподвижность начинает обманывать мозг, животное чутье не хочет признавать в груде чуть теплого мяса на земле живой объект. Инстинкты заверяют, что все, что Кайт сейчас творит — это совершает надругательство над трупом.
Но сознание, выкормленное эволюцией, крепко держится за хвост простой идеи: расстегни ворот, отбрось оружие — и ты увидишь как оно зашевелится. Увидишь и не полюбишь.
И Кайт бьет. Не с эмоций, но с убеждения, что так нужно.
Сначала вяло, едва заводя ногу. До синяка. Потом сильнее. И сильнее. И сильнее. И до хруста, расшатывая кость каждым следующим шагом по воздуху.
Наконец, бьет в это тупое безучастное лицо.
Нет злости, нет жажды. Это почти работа. Тупая и монотонная.
Это наказание, которое должно неизбежно следовать.
Носком он давит на выступ подбородка, оттягивая. Кровь не течет, но белые костяные выросты зубов покрылись узнаваемыми красными прожилками.
Кайт бьет в грудину снова. На этот раз нога погружается за привычную рамку тела неожиданно глубже положенного. Это заставляет удивленно остановиться: вот уж не ожидал, что кость так быстро сдастся.
Словно оторванный от медитации выстрелом за окном, он задумчиво ставит обе ноги на землю. Но Кайт уже победил.
Только что бессильные кукольные руки медленно устремляются к тому месту, где нога только что проделала впадину. Они скручиваются вокруг грудины, не смея тронуть. Как в замедленной съемке Кайт видит запрокидывающуюся голову с открытым в форме полной ужаса и боли буквы «о» ртом. Ноги совершенно по-человечески поджимаются в коленях, но не смеют двинутся выше к груди.
Так бы корчился человек с разбитыми ребрами. Резче и с выкрученным на максимум звуком, но так же.
И это зрелище щелкает в Кайте живые эмоции. Инстинкт виновато признал ошибку; это не труп, оно живое, живое и враждебное; ты правильно делаешь, что хочешь добить.
— Я вот думаю. Выбить тебе нахуй сейчас зубы или, по-человечески, просто забить пластиной?
Тварь не отвечает. Тварь разрешает себе страдать. Но она не стонет, она не настолько тупая, чтобы призывать к сочувствию. Она просто разрешает своему телу выражать свою боль.
И Кайт бьет снова. Уже в какой-то отупелой бессильной отчаянной ярости непонимания, что именно мешает ему просто прикончить эту скотину прямо на месте и прикопать где-то там, где в свежей перерытой земле покоится неразлагающийся недоеденный труп.
Наверное, мешает то, что не было смысла делать вид, будто было неясно, с чем они имеют дело. Пустая трата достоинства играть удивленного придурка и притворяться оскорбленным в лучших чувствах. Потому что это называется лицемерие. С таким подходом этих сукиных детей надо было всегда прибивать на месте, а складывать ровнехонько в ящики. Кайт не прибивал на месте; значит, он сделал выбор.
Убить нельзя, но бить можно.
Нервно облизав губы, он останавливается, вовремя одернувшись от вызванного к жизни жестокого запала.
Нельзя. Если тварь решит, что ее забивают насмерть, точно бросится.
Они считают, они соизмеряют. И боятся смерти больше, чем боли. Если хочешь наказать, просто будь уверен, что не произведешь впечатление убийцы; и отчаянная загнанная в угол тварь будет терпеть, пока верит, что ее оставляют в живых. Но не дольше. В конце концов, важно помнить, что лицо почти всегда остается открытым при любой амуниции.
Кайт опускается на одно колено, мудро укладывая пальцы в перчатке на рукоять шокера, а второй помогает липким остаткам крови в волосах зализать выбившиеся пряди назад, так, чтобы уже не такое и мертвое и безучастное лицо было видно. Это похоже на жесткое поглаживание и такая мысль заставляет губы похабно дернуться в улыбке.
Сломанный сучонок. Сломанный для тех, кого через силу признал способным прибить. Раз провернешь с ними нечто подобное – и дальше они вычеркивают тебя из списка добычи. И ты можешь сделать тот шаг навстречу, который обычно человеку пережить не дозволяется.
Кайт просовывает палец под бледную щеку, оттягивая, открывая себе вид на покрытые кровью зубы.
— Прямо сейчас я могу гаечным ключом по одному начать вбивать твои зубы в челюсти. Слышишь?
Кевлар движется по идеально ровному ряду, считая.
— И когда я доберусь до твоих передних, ты будешь визжать. Потому что ты сдохнешь на месте, если не разрешишь себе визжать и плакать. И я понятия не имею, что же мешало и мешает мне развлекать себя этой процедурой.
— Кайт, прекрати, он бросится. — Стоут вырос из-под земли в пятерке шагов, напряженно наблюдая за сценой. Дробовик, хоть и нацеленный в небо, каменной неподвижностью ствола лишь добавляет натянутого звона в воздух вокруг его фигуры.
Кайт даже не оборачивается.
— Да? Обосрался, сучонок? — И уже смягченный тон перебрасывает за плечо продолжение: — Все в порядке. Я уже иду домой. Закончу просто кое-что по-быстрому. Я же не просто так вышел.
— Я лучше подожду.
— Да не атакует он меня. — Кайт с усилием отталкивается от земли, возвращая себе вертикальное положение. — Не сейчас. Расслабься, двух трупов за день не будет. Самое страшное для него я, считай, закончил.
Стоут лишь жмет плечами:
— Делай, что хотел, да пойдем.
— Да как хочешь, старина. Нравится — смотри.
Второй руки с рукояти шокера Кайт не убирает, несмотря на успокаивающую тень дробовика на периферии зрения. Одной будет вполне достаточно, чтобы справиться с ширинкой. Да, может, сегодня вечером он не рискнет всунуть хрен в тварь, только что отгрызшую лицо наивному дурачку. Но Кайта частично устроит и такая замена. Замена в виде стремительно опускающегося мочевого пузыря и разбитой болью твари под ногами, которая сто процентов испытывает сейчас ебейшее облегчение от такой развязки после всего.
И как же страшно обидно, что он не может прочесть этого на лице паскудыша.
— Стоут. Раз ты тут стоишь, скажи, что ты видишь? Он рад?
— Рад-рад. Ждет, когда ты закончишь и съебешь. Я тоже. Дел у нас до пизды.
Единственное, о чем Кайт пожалел, переступая порог дома — это о том, что чуть сбившись с настроя присутствием друга не додумался немного поводить струей из стороны в сторону, вместо того, чтобы спускать все в одно место. Но главное — тварь его стерпела; в очередной раз. Заставила себя стерпеть унижение и без малейшего недовольства позволила оставить на себе человеческий аммиачный запах. Заставила себя безропотно лежать, по-животному помеченной, и даже не дернуться. Не при Кайте, во всяком случае; не раньше, чем он скрылся.
Небольшая моральная компенсация за стресс.
Chapter 18: - Пакт*
Chapter Text
Когда Стоут вернулся, оно лежало на земле все так же угловато и желейно. Не двигаясь и не поднимаясь, не дыша и не подавая признаков жизни. Каждой своей косточкой сообщая древним инстинктам о том, что перед ними лишь груда неживого мяса и безучастный элемент ландшафта. Она не вызывала аппетита падальщика, она водила вокруг пальца хищника и шарахала в сторону тупое травоядное, делая пастбище непригодным.
Но человек был на то и человеком. Механически-поспешным движением молния подстегнулась наверх, пряча кадык и мягкую подчелюстную ямку. ТБ безотносительна того, что ты думаешь или чувствуешь, ты просто исполняешь то простое, что может спасти жизнь, если вдруг на долю секунды потеряешь бдительность.
Кайт где-то там нашел себе занятие возиться с мальчишкой и Стоут имел свои законные медитативные минуты в одиночестве. Он смотрел на то, что всем его чувствам представлялось неживым объектом и вызывало естественное желание засыпать землей.
Он мог представить себе это тело сотни тысяч лет назад валяющимся на тропе охотников-собирателей, на пути к водопою, отравляющим землю. Непонятно откуда взявшееся тело чужака, вызывающее естественное отвращение, требующее быть убранным прочь от стоянки, пока хищники и болезни не оказались привлечены заразой гниения. Опыт и знание, пересиливающие спасительное природное отторжение перед мертвым телом, делающим возможным приближение к тому, что гиена обойдет за метры.
И оно вскочет и вцепится в горло, ты можешь проткнуть его закаленным деревянным острием, но оно доберет из твоего тела достаточно, чтобы решить не разжать челюсти и не отступить. Вырваться из этих челюстей невозможно, оно уволочет в заросли, оно зацепится ходящими туда-сюда клыками за позвоночник и без труда затащит на дерево, как страшный человекоподобный леопард.
Оно не любит огонь и солнечный свет, оно делает ночные переходы и путешествия через горные перевалы невыносимым испытанием.
Они тоже сбиваются в группы, они следуют за небольшим стадом людей, сводя с ума и таская детей из-под мехового тента прямо из рук спящих матерей.
Они раскрывают неолитические кенотафы* с драгоценными работами из костей смилодонов, мамонтов и пещерных медведей. Достают украшения: бусы, височные кольца, стрелы… Богатое приданое заживо оплаканного человека, оставленного позади группы.
Самый красивый, самый здоровый, самый ценный. Осыпанный охрой, чтобы помнить о своей теплой крови.
Понравится — заберут себе и примут в свою неживую стаю. Покровитель племени среди мира нечистых; единственный, способный увести напасть, помнящий свое семейство. «Не ходи, не ешь, то мой младший братец». Надежда и древняя ушедшая магия попыток отдариться от зла. Помогало ли? Или вело их, как за роняющим капли крови издыхающим зверем, здесь и там подавая куски свежего мяса?
Как волки за стадами оленей, высматривая слабых и отбившихся; их глаза блестели в шкуродерах** пещер все это время. Они забивались в щели между стенами, они следовали за человеком в города и замирали на крепостных стенах, усаживаясь в бойницы. Они пережидали солнечные дни в тени мостов, предлагали указать ближайший брод.
Они заползают в приоткрытые окошки и легко таятся в вентиляциях. Они ломают себе ребра, чтобы пролезть между прутьями, они отстегивают нижнюю челюсть, чтобы ухватиться зубами за кость и тащить, тащить тело в темноту. Они могут волочить труп мужчины под восемьдесят кило сколь угодно далеко и без затруднений взбираться с ним на чердак твоего дачного дома. Но они не могут оторвать свою голову, чтобы сорвать душащий стальной ошейник.
Они одинаково ловки на двух и на четырех конечностях. Они могут говорить, они быстро учат языки, они изображают акценты, их голосовой диапазон покрывает собой октавы.
Стоут опустился рядом с телом на одно колено, и ветер нежно лизнул его щеку, обнадеживая.
Тварь открыла глаза. Она смотрела беззлобно и ровно своими умными, блестящими в свете звезд глазами. Она как будто всегда знала о далеких мирах у других звезд, не любила вечно гудящий бездонный океан оборачивающейся вокруг Юпитера Европы и опасалась страшного всепоглощающего Стрельца,*** прячась от него в самом далеком и тихом уголке нашей галактики.
Она была красивой и она была больной.
Стоут теперь знал, что мог бы и не застегивать шею. Он знал, что тварь не собиралась атаковать.
Она смотрела плавно и, не произнося ни слова, обещала, обещала, обещала.
Отпусти, — обещала она, — мне больно.
И она не врала. Ей было больно.
Отпусти, — просила она, — я тебя не трону.
И это тоже было правдой. Стоут знал, что сейчас, сними он стальной обруч с этой шеи, тварь уберется восвояси в чернеющую пасть леса, даст себя проглотить пугающему ничто. Она была честна с человеком.
Ему казалось, что кожа под повязкой на руке неприятно то ли нагрелась, то ли похолодела.
И он медленно поднял руку и потянул за указательный палец кевларовой перчатки. Она соскользнула, открывая теплую розовую кожу.
Что-то на дне глаз существа запульсировало при виде открывшегося теплого мяса под нежной оберткой кожи, но вместе с тем Стоут видел — оно не на охоте.
Оно вскользнуло наверх на локте, чуть темнея глазами от боли в теле, и замерло, как приподнявшая голову змея.
И тогда Стоут протянул руку. Он разгибал локтевой сустав так долго, что звезды успевали родиться и умереть, а лучи их взрывов успевали достичь атмосферы маленькой покрытой газовым облаком земли. Он тянулся до тех пор, пока кончики пальцев не встретились с мягкой, чуть тепловатой, сытой кожей боковой линии шеи. Тонкой и гибкой, ничем не выдающей, что она способна удержать на весу всего Стоута со всей его амуницией.
Теплота Марка, пульсирующая и переливающаяся под тонкой бархатной кожей, почти ощутимо переваривалась и угасала буквально на человеческих пальцах.
Выросло ли человечество из колыбели и пошло ли оно в старшую школу тогда, когда вдруг вытащило из-под кровати за пятку монстра и уложило его мягким брюхом вверх на хирургический стол?
— Отпустиии, — мягко протянуло существо. — Отдай мне ребенка и отпусти. Я тебя не трону. Я тебя не трону и через пятьдесят лет. — Оно почти шептало. — Где бы мы ни пересеклись в будущем, я тебя не трону.
И опять оно говорило правду. Потому что оно больше не могло врать Стоуту и знало об этом.
Он раскрыл руку, накрывая вечно голодную шею ладонью. Он трогал то, что было создано природой для прореживания человеческой популяции. И, очевидно, миссию свою провалило.
— Я принесу тебе денег. Ты денег хочешь, у тебя они будут. Я могу заплатить за себя больше, чем тебе предложит кто угодно другой.
Тварь предлагала и она же умоляла.
Ветала, свешивающаяся с дерева,**** пустующие кенотафы с приношениями. Это все она. Голодная и холодная, просящая, чтобы ее отпустили во тьму, как рыбку — в холодный океан.
Но этот был слишком юн, чтобы помнить и кенотафы, и торговлю за душу с индийскими раджами. Он был юн и глуп.
И родился, видимо, уже после того, как человечество доказало свое превосходство. Уже тогда, когда биосфера земли почтенно сгибалась и отступала, сгорая и пятясь перед Человеком. Вымирая и вычеркивая самое себя, как череду неудачных проб и ошибок. Моновидовая участь планеты Земля превратилась лишь в вопрос времени.
И ты не можешь упросить время.
Стоут пользуется моментом, ведет по шее ниже, к плечу. Тварь считывает его любопытство — и разрешает. Теперь его можно брать без оружия, теперь можно было бы даже расстегнуть давящий на горло ворот.
— Отпусти. Отдай мне мальчика и отпусти.
Пальцы плавно раскрываются, обхватывая сустав. Если не делать резких движений, ты его не напугаешь. Если ты его не напугаешь, он не изменит свое мнение быстро. Если не изменит свое мнение быстро — то и не атакует.
Теперь Кайта можно было понять. Ощущать под пальцами хищное убийственное тело — пьяняще.
Стоут ведет рукой выше, смелея настолько, что прихватывает большим пальцем нижнюю губу, зажимая ее о костяшку, сдавливая. И — оттягивая вниз, открывая ряд пугающе-здоровых и цепко-ровных нижних зубов. Они там для того, чтобы вскрывать сонные артерии дурачков вроде этого бедолаги Марка. И Стоут заходит глубже, гладит клыки, ощущая ползкие мурашки на спине. Эти клыки подвижны, с ними можно играться. Но это кажется уже слишком и человек ведет пальцем дальше.
Если твари придет в голову лязгнуть зубами, Стоут потеряет палец — как минимум. И в этом и есть пьянящий кайф. Восторг, граничащий с ужасом. И член начинает неприятно натягивать трусы.
Дать твари за щеку, конечно, заманчиво, но тогда к чему вообще все эти условности, если можно сразу раздеться догола и спать начать вместе на диване? Стоут держится каких-то привычек безопасности, но они на глазах расползаются и смазываются, как стадо диких горных коз.
Главный предохранитель — здесь. Он видит — тварь не атакует, она собирается выждать, что с ней хотят сделать. Она не хочет убить второго человека за день. Не этого и не сейчас.
Ослабевшее, больное существо не считало себя в силах бороться. Оставалось только воображать, что с таким будут делать после продажи…
Этого Стоут не знал. Что происходит с тварями, которых они продают? Замученными и обессиленными.
Они могут быть невольными работниками в каких-то хозяйствах, но в этом столь же мало практической цели, как тренировать борзую таскать ведра с водой.
Ответ всегда витал в воздухе, не произносимый открыто никем, кто был занят в индустрии — с забитыми стальными пластинами челюстями, вытащенными ногтями, неспособные питаться, изящные и красивые версии человека были недолгосрочными, но идеальными украшениями и еще более превосходными сексуальными рабами. Потому что — и тут было главное и по наитию совершенное открытие — поглощение любой формы жидкости живого человека способно несколько продлить их жизнь в неволе. И сперма в этом списке жидкостей присутствовала. Прямой путь к импотенции — зато какой.
Давай эти существам сырое мясо — и они будут сращивать свои поврежденные ткани. Вовремя спускай в них — и они проживут чуть дольше.
Как будто сама мать природа задумала такой вот плот-твист под конец эволюционной гонки.
Поле возможностей любого вида издевательств и извращений, раскрывавшееся перед теми, у кого оказывались лишние деньги на такие покупки, простиралось практически в бесконечность.
Странные и больные мысли проникали в голову Стоута. И тварь это чувствовала. Но все еще разрешала, когда вторая рука практически без ведома хозяина подцепила край трофейной футболки, оттягивая. А вторая, теплая, пульсирующая живой кровью, принялась изучающе пальпировать тощий живот. Плавно зашла вверх и ослабила давление, чтобы не давить на разбитые ребра.
Это был хороший жест. Им Стоут обретал возможность показать, что сейчас он тоже настроен миролюбиво. И существо это не могло не считать. Оно больше не просило, оно не обещало. Оно ждало, когда с ним наиграются и оставят.
Но может ли оно представить себе, что с ним будет, если только сделка состоится? Какие у ему подобных перспективы?
Не умирающие от инфекций и болезней, с возможностью откатить организм к первоначальному состоянию, они идеальное поле для экспериментов…
К примеру, их уретральный канал может быть запросто раскрыт и растянут настолько, чтобы превратить мужской половой орган в дополнительную дырку, больше похожую на насадку. Без хирургического вмешательства и силикона, убивающего половину чувствительности. Полностью сохранивший натуральное сенсорное чувство уретральный канал, в который можно залить смазки и загнать свой небольшой, требующий компенсации дорогими машинами, член. И с совершенно чистой совестью облегченно спустить прямо в мочевой пузырь и яйца сломленной твари, ее тело пожрет и впитает все, что выйдет из хозяина. Все будет употреблено, чтобы оттянуть срок, когда внутренние резервы без человеческого мяса иссякнут.
Была ли это самая больная мысль в голове Стоута?
Чуткие подушечки пальцев нащупали сосок. Бесполезный, не производящий молока для потомства. Зато — пронизанный нервами.
— Вы испытываете боль, я знаю это. — Стоут задумчиво склонил голову набок, уже практически не испытывая того суеверного трепета. — Но испытываете ли вы физическое наслаждение? — Ему не нужен был ответ, он спрашивал пустоту.
Указательный палец ощутимо обошел вокруг ореола, чуть стягивая и сминая бархатную бледную кожу. Умерил давление и почти ласково погладил навершие.
— Ваше зрение острее, ваш слух лучше. Ощущаете ли вы мир и тактильно острее?..
Подперев размякшее и такое же до смешного бархатистое навершие соска фалангой указательного пальца, он уверенно натирал большим пальцем самый кончик.
Что с тобой будет потом?
Они не живут долго в неволе, им нужно живое мясо.
Это тело изуродуют, используют, а потом оно однажды начнет разлагаться на глазах, сжигая последние внутренние запасы.
В “муравейнике” предпочитали сразу срезать головы и сжигать, но у частных клиентов едва ли имелся под рукой специалист. В принципе, можно бы и просто запереть в солнечном колодце, чтобы сам по себе затух…
Плохая новость заключалась в том, что недавно он узнал: каким-то из них удавалось прожить в неволе годы. И ему совершенно не хотелось думать о том, что это могло значить. На мужском семени они столько не живут точно…
Стоут расстегнул зубами вторую перчатку и стащил с кисти, лишь только чтобы взяться голыми пальцами за эту убийственную нижнюю челюсть. Челюсть малакоста… Самая опасная часть всего этого тела, она смирно стояла в своих пазах и не помышляя двинуться. Держа лицо правильным и по-человечески привлекательным.
— Знаешь, что мы сейчас сделаем? — задумчиво изрек Стоут, тягучим движением извлекая руку из-под рубашки и перекладывая ее ко внутреннему основанию бедра.
«Ну и что мы сейчас сделаем?» — читалось в повысивших уровень внимательности умных глазах.
— Мы сейчас сделаем тебе завтрашний день полегче.
Человеческая рука перелегла на пах, прощупывая мягкие, но устойчивые очертания полового органа. Совершенно как у самого Стоута между ног. Почти наверняка такого же чувствительного.
Пальцы сжимались и разжимались, плавно перекатывая между упругие шарики яичек, мягкий и совершенно не выражающий интереса член.
Существу не нравилось, существо хотело, чтобы от него отвязались. Стоут поднялся на ноги, снова зачем-то натягивая перчатки.
Он мог понять теперь, зачем Кайт это делает, еще яснее. Действительно, вот так запросто трогать этих тварей было невообразимо для всего его человеческого существа. А вот так повелительно ставить ботинок на самые их яйца… чуть сдавить, потереть… Да, здесь крылось что-то особенное.
— Давай-давай. Не куксись. Все лучше, чем завтра тебя Кайт водой будет поливать, и так солнце будет. Отдавай так. Я на сто процентов уверен, что так будет приятнее разделаться с этим.
Он старался не давить ногой слишком сильно. Он хотел этого чувства превосходства, не настоящей боли. В отличие от Кайта, он не видел смысла винить несчастную тварину в смерти шкета. Шкету дали все инструкции, дальше он сам дурак. Тварь никому в лояльности не клялась.
Подошва придавила член чуть чувствительнее, механически двигая вверх-вниз мягкое мясо. Да, дрочить по мягкому то еще удовольствие, но это уже было целиком на совести самого существа.
— Если мы сделаем это сейчас, я скажу Кайту завтра, чтобы не усердствовал. А то убьет еще.
И этот аргумент сработал. Где-то под стопой живо запульсировало, сократились тонкие, как стальные листки мышцы живота. Тварь кончила. Вытолкнула через свои семенные протоки кое-что куда более важное, чем просто никому ненужную, слипающуюся лужицу спермы. Так из нее по капле выжималось то, что она успела выжать из глупого доверчивого человека. Она тратила на акт воображаемого оплодотворения украденную жизнь.
Переступая порог, Стоут мог только ругать по матушке Кайта. От волнения у него совершенно отбило обоняние, и руки теперь приходилось срочно мыть от запаха товарища.
А еще… А еще существо усвоило, что Стоут для нее опасен меньше и за убийство накажет легче. В отличие от Кайта…
И это было серьезно плохо. В Муравейнике им никогда не показывали, что где-то есть другие люди, способные приносить им корм.
___
* Кенотаф — форма захоронения без тела. Погребальное место полностью подготовлено и соответствует всем местным традициям трупоположения, содержит все необходимые погребальные конструкции и утварь, однако тело покойного при вскрытии такого захоронения не обнаруживается. Обычно в человеческих культурах от неолита до наших дней такие захоронения производятся над членами общества, чье тело невозможно найти и захоронить (утонувшие, пропавшие без вести и т.д.) либо же в качестве ритуального проклятья — отправление души неприятеля в мир мертвых, не дожидаясь наступления естественной смерти.
** Шкуродер — сленг среди спелеологов. Узкий проход в пещере, по которому пробраться можно исключительно по-пластунски.
*** Стрелец А* — сверхмассивная черная дыра в центре Млечного Пути.
**** Ветала — индийский дух, оживляющий трупы. А вообще, почитайте индийскую «Двадцать пять рассказов веталы» и поймете, почему она свешивается в дерева :)
Chapter 19: 0. Когда лягушки были господа* (Гет)
Chapter Text
Ох, черт… Бывают и хорошие ночи.
Бывают ночи такие тягучие, что проще разгрести пластиковой ложкой с придорожной заправки пчелиный воск в сотах. А бывают такие горючие, что страшно даже свечу зажечь, чтоб не спалить себе волосы. Бывают, впрочем, и холодные; бывают и такие, когда часами и часами сидишь в одной позе, глядя в одну точку, слушая каждый шорох и рассуждая, хорошей ли идеей было бы просто пригладить волосы и выйти на автостраду ловить попутки. И непопутки. Ошибка новичка; это первое, чему ты учишься, если вырос в городе.
Но ты учишься, это ведь главное, в конце концов, а? Год, два, десять, двадцать — и вот ты уже что-то да умеешь в этой жизни. В этой новой странной жизни.
В любом случае, о ночи. Эта, во всяком случае, не была голодной. Она не была голодной, он не был голодным — никто не был голодным, кроме вот этой… Вот этой вихрастой девочки с золотыми волосами и карими глазами.
Которая щебетала на французском с такой скоростью, что приходилось напрягать уши, как лисице, ловящей в сугробе мышь.
По счастью, большей частью это было шкворчание, не требующее ответов. Разве чуть нервно-радостных приподнятых уголков губ, пока она заталкивала за дверь, напирая мягкой грудью куда-то в линию ребер.
– Arrête de faire des bêtises ! Je vais me noyer dans tes yeux, alors n’ose pas les fermer, compris? Je vais simplement t’étrangler. J’imagine, toute la ville de Lyon dort avec toi, non?*
«Окей-окей, я ж и не сопротивляюсь», — читалось на лице, пока он пятился, пытаясь прикинуть по ощущениям через рубашку, есть ли там лифчик. Хотелось бы, чтобы не было, говорят, это плохо для кровообращения у них там…
Она начала пожирать его взглядом еще в центре, на вершине холма Fourvière. Совершенно не стесняясь. Она определенно приняла за приглашение его два движения, когда он вспрыгнул на колонну забора на углу улицы de Fourviere, свешивая ноги, оглядывая площадь, оценивая свежие туристические лица. И было бы нагло сказать, что он не имел в виду приглашения, когда выразительно поднял в ответ бровь, демонстративно соскакивая по другую сторону, удаляясь на поводке у свободного ветра достаточно медленно, чтобы она успевала за ним. Нельзя быть в этом деле слишком хищническим, этому он как раз и научился. Лучше даже наоборот.
Она шла за ним, когда он отправился к перешейку Confluenсes. Запрыгнула в один трамвай, не начиная разговор и не останавливаясь, не подозревая, что в его задачу входит дождаться момента, когда она будет готова вот-вот передумать.
– Bon sang, allonge-toi au moins d'une façon ou d'une autre!**
Но тут же рванула за ворот вверх с такой силой, что хруст ткани перерезал нескончаемую влажно-золотую нитку слов, свисающую с ее губ; можно было ощутить, как хватка хрупких костяшек чуть ослабла. И всего миллиграмм мгновения потребовалcя ей, чтобы прощупать своим нутром отсутствие реакции на порванную вещь. Ей было бы начхать даже будь это его последняя одежда.
Впервые она припечатала его у Confluenсes. Это была как раз та ночь, которая загорается даже не от росчерка спички, а просто от хорошенького удара по лбу, достаточного, чтобы вызвать искры из глаз. И удар она брала на себя, не дожидаясь.
Идея остаться там же, в камышовых зарослях, возникла, отрицать тяжело; но в самый последний момент они как будто бы передумали захлебываться прибрежной тиной.
– Mens-moi en me disant que je suis spéciale.***
Он выбросил руку наугад вперед, рассчитывая в худшем случае сорвать вниз под сбившейся кверху кофтой чашечку лифчика. Но его меткость сыграла — лифчика действительно не оказалось, и подушечки пальцев сжали не сухой пуш-ап, но ждущий нежностей сосок, мгновенно затвердевший.
Его пальцы были хорошо тренированы, они умели сами опознавать материал, они умели сами с ним работать, пока лицо хозяина перебито печатью счастливого пьяного гормоном дурака, пусть и с хитрым прищуром. Встреться они с поролоном, они бы требовательно рванули вниз насколько, насколько позволит одежда, открывая грудь для доступа, но не обнажая.
Но лифчика не было. И пальцы, как натренированные ящерицы, сориентировались в моменте, плавно выкручивая живое женское мясо.
– Je rends les armes! Je rends les armes! Ça, je n’ai encore jamais vécu!****
– J'ai dit, mens-moi! Arrête de jouer les tendres!*****
Он мягко провел пальцами под линией груди, он знал, что у них там нежно. Главное, двигаться не слишком грубо и не слишком невесомо, чтобы не спровоцировать лишнюю реакцию на щекотку. Этому он тоже выучился.
Странный мужчина смотрел с нотками неодобрения на него тогда. Там. Еще у Notre Dame de Fourvière. Он замечал этого человека уже не в первый раз и, кажется, ему не нравилось и одновременно нравилось пересекаться. Но что-то останавливало каждый раз от излишнего взаимного интереса. Останавливало то ли одного, то ли другого.
Ей нравился его гибкий позвоночник. Он это понимал. Она смотрела на его спину с тех самых пор, как он спрыгнул с колонны. И он прогнулcя дугой, как сонный кот, отрывая талию от покрывала, позволяя ей просунуть под себя пальцы и проследить пунктирную линию костей. Она обводила ногтями его вены на руках, водила за мочками ушей.
Чертовски приятно. Она умела обращаться с человеческим телом и не было видно ни единой причины мешать ей практиковаться.
Она обвела двумя пальцами его бледные губы — и он моментально ответил, несильно прихватывая подушечки передними зубами. Несильно. Несильно. Так...
Ее сердце так колотилось, что всерьез начинало казаться, будто у нее буквально остаются считанные минуты, чтобы ввести себе антидот от неведомого между ног.
Он приподнимался на локте, она нависала над ним все ниже, вынужденная опираться одной рукой, оставляя себя неустойчивой и не способной прикрыть ни грудь, ни живот.
Ему нравилось, как ее коготки путешествовали от макушки до косточек между лопатками, разрезая душу и нервную систему тупым лезвием. Поэтому раздеваться не хотелось, хотелось тянуть момент.
Что же, трусики, в отличие от лифчика, были на месте, как он установил, подавшись чуть вперед, чтобы хватило длины руки. Не стоит лезть за резинку сразу - еще одна мудрость, ради овладения которой ему потребовалось время. Сначала он зарылся в складку между бедром и пахом, где нога крепится к туловищу; провел, разглаживая, согревая кожу. Не ее кожу.
Нежная, тонкая кожа. Приятное, чувствительное и не слишком очевидное место, как и под грудью. Он знал, что это добавляет ему очков.
Тот человек тоже смотрел с интересом на его прыткость.
Он не спешил ни стягивать с себя штаны, ни забираться в нее сразу, ни даже хвататься за клитор. Ему нравилось, как она обводила его ключицы, как чертила линию мышц на шее. Он растягивал ее, словно жвачку, никак не решаясь сделать финальный укус и оставить побелевший кусок на асфальте позади.
Он согнул ногу, прижимая к ее бархатной коже грубую джинсу, втирая и нажимая. Он обещал, что первый раз сегодня она кончит еще до того, как ощутит что-то внутри себя, до того, как он отодвинет капюшон с ее клитора, и даже вообще до того, как он что-то начнет с ней делать. Он говорил, что во второй раз за сегодня она кончит еще до того, как их можно будет формально обвинить в сексе вне брака. Что третий раз она кончит, когда ему надоест целовать ее рот.
Весело перестало быть, когда его практически снимали с ее трупа. У него было очень мало шансов слиться хоть на чем-то. Хотя бы съехать на убийстве из сексуально-садистских целей.
Он знал, что клитор хорошо трогать на не кончике, а по краям, сдвинув капюшон. Что хорошо при этом действовать невозмутимо и равномерно, удерживая ее на месте, заставляя метаться, как подбитую птицу.
Когда случился удар, она уже не могла кричать. Он умел перехватывать трахею в самом начале, чтобы не производить лишнего шума, этому его тоже научили. Но когда случился удар, он не смог ее не выпустить. И она захрипела, истекая кровью, хлещущей из раны. Водопад топленого шоколада, из которого он уже не мог испить, понимая, что у него есть секунды на то, чтобы куда-то деться. А деться сложно, когда какое-то острие пробило позвоночник.
Возможно, стоило просто лечь, закрыть глаза и подождать, когда начнут выбрасывать тело.
А она все хрипела и хрипела, похожая на зебру с перерванной крокодилом шеей.
Ему нравилось, как она разглаживала косточки его позвоночника своими пальцами. Он честно тянул ее подольше, как жвачку.
***
Но да, его действительно никто не обманул. Новая пластина лежала на зубах хорошо, не шаталась, не дергала за нерв от случайного переноса веса. Забитым зубам без дополнительных отягчений, оказывается, действительно можно было порадоваться.
Эти люди оказались даже настолько милы, что постарались забить сквозные стержни примерно в те же отверстия, что ему пробил прежний тюремщик, а не сверлить новые.
Невероятно сильное послабление в сравнении с тем, как это могло выглядеть. Возможно, иногда даже хорошо, когда люди что-то понимали в устройстве его тела. Например, выживать в этом крохотном колодце было действительно проще, чем в целом подвальном помещении. Он сидел в углу, свернувшись, вжимая пунктирную линию позвоночника в стену.
Стоит ли это относить к тому новому, чему он обучился теперь?
—
* Прекрати страдать ерундой! Я утону в твоих глазах, не смей закрывать глаза в процессе, понял? Я тебя просто придушу. Да с тобой, небось, весь Лион спит.
** Черт, да ложись уже хоть как-то!
*** Соври мне что я особенная.
**** Сдаюсь! Сдаюсь! Такого у меня еще не было!
***** Я сказала, соври мне! Хватит играть неженку!
Notes:
Счастливое воспоминание - одна штука.
Chapter 20: = Рыба в ведре
Notes:
(See the end of the chapter for notes.)
Chapter Text
Когда человека затолкали в каменный мешок, он мычал и задыхался через кляп. Когда человека отпустили, он долго бился, как рыба в ведре без воды. Когда человек устал — он затих, как засыпает рыба.
Его движения беспокоили воздух, надорванные, как обрезанные струны гитары. Дрожащими руками он вытянул кляп изо рта, забиваясь в угол, прячась от полумрака едва освещенного помещения в сыром стыке стен. Можно было подумать, что человеку вовсе не нужен свет.
Человеку нужно было время, чтобы глаза привыкли к освещению настолько слабому, что за него можно было быть благодарным. Не человеку, разумеется.
Это был идеальный вынуждающий благодарить слабый свет, не пробивающий кинжалами воздух, но лишь едва-едва сочащийся между плотной стоячей воздушной массой. Лишь едва достаточный, чтобы видеть.
Человек был голоден, но в этом не было ни малейшего интереса. Безразличная информация, заслуживающая не больше ироничной усмешки, если бы она захотела посетить здесь чьи-то губы.
Что же еще делал человек? Непонятно. Слишком тихо. Слишком тихо он там возился в своем углу, засыпая, измотанный, дрожащий, словно рыба в ведре. Или что он там делал. Безразлично. Как и то, что он давно уже не ел. Совершенно не до этого.
Но вот он двинулся. Медленно, словно крадущийся к огарку теплый фитиль, он так же раздвигал темноту, холодный стоячий воздух и свет в равной мере, продвигая свою фигуру к полке, выбитой в стене. Большой-большой полке. Лакуне. Два метра в длину.
Будто римский loculus,* она вырезала и поглотила ровный кусок стены, как кусок жесткого пирога.
О нет, ему не было смысла ее опасаться, этот локулус был надежно перекрыт стальной решеткой. Через нее не пролезть в тот узкий кармашек пространства, который открывала лакуна.
К сожалению, в нее, как оказалось, вполне могла влезть рука.
— Эй? — сдавленный писко-шепот. — Эй... Ты в порядке?
Устань. Устань немедленно.
— Боже. Господь, господь, помоги... Эй! Эй! Пожалуйста, ответь.
Снова начинает плакать. Устань. Устань.
— Умоляю, окажись живым! Сука, сука, сука!!! — Вопль издыхающей с распоротым животом кошки. — Он мертв! Блядь, он мертв!!! Кто-нибудь! Здесь тело!
Устань. Никто не придет. Устань. Никто никогда не ответит... Что же ты делаешь... Не лезь руками сюда. В этот узкой, как утроба питона, мешок. В эту квадратную лакуну, достаточную разве что для того, чтобы вместить в себя одно взрослое тело. В ней не подняться даже на четвереньки, в ней даже не поднести к лицу руки, она сжимает, сдавливает, но... Но вот бы еще залить бетоном прутья решетки, чтобы остаться в спокойном холодном мешке без единого выхода.
И еще она холодная. Ледяная, как могила. Вымерзшая так, что в ней можно окоченеть. Но это холод самого настоящего милосердия.
— Эй! Тут труп, уебки!
Ты слишком орешь.
Сорви голос. Сорви. Охрипни, замолкни и засни, как рыба в своем углу.
Человек бросается на прутья своей решетки, рвется, бьется, как рыба в сетях.
Ты не в сетях, человек, ты в ведре! Засни, засни в своем ведре! Засни от стоячего воздуха! Засни от голода! Засни от усталости и слез!
Молчи.
Не молчит. Нет, не молчит.
Это продолжалось слишком долго. Достаточно долго для того, чтобы признать за человеком его маленькую победу. Когда он, задыхаясь от собственной истерики, трясясь, снова повернулся к лакуне, на него в упор смотрели два разумных глаза. Цепких, как репейник, жестких, как иридиевые спицы. Глаза в глаза. Зрачок в зрачок. На лице ровном, как шторы в доме покойника.
Молчи, человек.
Дрожащая челюсть, дрожащие руки, дрожащая шея. Все теплое тело недоуменно обмякает.
— Ты... жив- живо- ж- ой... Бл- я...
Кажется, его мышцы снова обрезало, хорошо. Хорошо. Вот так человек, если тебя это успокаивает, на тебя будут так смотреть. Сиди. Сиди и засыпай. Будь рыбой в ведре.
— К- кт- как- Ч-то с- обой...
Так загнался, что почти не способен говорить. Но пытается.
Было бы лучше, будь он слепым и не заметь он лакуны.
Оставь, оставь человек. Оставь в этой лакуне, дай лежать. Не трогай своей рукой, не прикасайся к плечу своей теплой ладонью, оставь это тело замерзать. Нет, оно тебе не ответит. Оно не раскроет своего рта для тебя, оно не хочет открывать рот для людей, оно устало. Оно хочет замереть в ледяном камне, уложенное и оставленное в покое.
Все устают. И смерть тоже может уставать. И умирающие тоже устают. Пойми это, человек, и тоже устань.
— П- поч-му ты не- отвечаешь.
Дай лежать, человек, дай замерзать, дай молчать, дай не шевелиться, дай не открывать больше никогда рта, не обнажать истерзанной акколадами верхней челюсти. Не проси ответов.
Ты ведь не знаешь и не узнаешь, что они здесь нежно зовут «венчанием».
Ты не знаешь, что такое орать десяток минут на одной ноте и рваться, пытаясь закрыть рот, выбивая себе самому челюстной сустав.
Если бы ты только знал, человек, как они кладут на зубы этот десять раз проклятый «венец», ты бы в жизни не подумал просить это существо еще раз разжать свои челюсти для тебя даже ради ответа на вопрос.
Ты не видел, как они заранее подготавливают для себя наушники, чтобы вопли «венчаемого» не оскорбляли их нежные перепонки. Как уверенно и просто они берут за подбородок, словно делали это уже сотни раз. Как быстро и уверенно они отводят верхнюю губу вверх, открывая уязвимый ряд блестящих зубов. Это чувство, когда палец цепляет подвижный вторичный клык, уверенно загибая его назад, преодолевая без особого труда сопротивление разгибающих мышц, как будто выворачивая беспомощную лапку жука, чтобы металл акколады не раскрошил подвижный нежный зуб при ударе. Не потому, что кто-то хочет сохранить твои челюсти в парадном виде, а просто чтобы не случилось смерти от болевого шока на месте. Потому что по какой-то странной причине они не хотят тебя мертвым. Они хотят тебя «венчать» и зачем-то оставить жить.
Ты не знаешь, что такое быть благодарным, когда под новый «венец» не проворачивают для шурупа свежую дыру в кости под телом нерва, а используют по возможности старое отверстие. Ты не знаешь, что такое благодарно расслабиться, когда скоба больше не ходит взад-вперед от малейших переносов веса, растравливая нерв.
И откуда тебе знать, человек, что это за чувство, когда шуруп выскальзывает из кости.
Если бы ты хотя бы понимал, что происходит вокруг, ты бы заткнулся и постарался уснуть в своем углу, а не просил бы еще раз открывать рот.
От тебя ведь ничего здесь не потребуется, человек. Твоя роль здесь самая легкая: уснуть и умереть. Ты умрешь так легко, так быстро, так ничего не поняв и не увидев. Ты здесь всего лишь на смерть, не на «венчание». Будь рад этому и спи.
Дай лежать. Не трогай и не спрашивай.
Если бы бог при падении Вавилонской башни наделил бы жесты собственным языком, этот поворот головы в провал локулуса говорил: «Надеюсь, теперь ты доволен и продолжать не будешь».
— Й-я.. Х-х-рошо. П-потом. Т-ты т-ак-й х-хол-дный.
Я знаю. Позволь мне таким и оставаться, пока дают.
___
* Тип вырубаемой в подземных погребальных комплексах гробницы. Представляет собой обыкновенно прямоугольный вырез в стене, в который возлагали усопшего. Обычно впоследствии замуровывался, чтобы избежать распространения трупного запаха и заражения всего погребального комплекса, который использовался для новых захоронений.
Notes:
Малыш мой голодный. Ты прекрасно знаешь, какого доброго человека благодарить за свое "венчание". Ему и посвящается.
Chapter 21: + История одной надежды
Chapter Text
Этот человек не врал, сто раз не врал. Было хорошо. И было хорошо каждый раз, когда он охватывал стальной двузубчатой вилкой язык и поднимал его, чтобы закрепить длинное жало в подъязычной вене. Раз в два дня стальная змея, цепляющая горло, натягивалась, уползая в свою скрытую нору, прижимая за шею к стене. Тогда в узкое, колодцеобразное пространство заходил человек и делал все то, что было хорошо. Раз в два дня, по двадцать минут, в подъязычную вену было хорошо.
С четвертого раза уже не хотелось сопротивляться. С четвертого раза уже даже не было необходимости упираться, когда железная веревка начинала сворачиваться, подтягивая к бетону. В этом больше не было смысла. В конце концов, даже бросаться на человека уже почти не было желания.
Что произойдет, если даже получится убить его? Уже несколько недель никто не проявляет интерес к запертой в узкой камере ветале. Судя по поведению людей, только этот человек один мог открыть эту дверь. Если его убить...
Ленивые, тяжелые мысли. Вялые, как сам воздух, скрутившийся вокруг тугим душным кольцом.
Но в конце концов, стало лучше. Хотелось... Хотелось испустить этот страдальческий пронзительный выдох, расслабляя брюшные мышцы. Но все, что он мог сделать, это наблюдать за пространством притухшими, но все еще клейкими глазами.
Здесь, в этих пустых холодных стенах медленно подкрадывалось некое ватное пушистое пятно, смутно похожее на сонливость, какой он ее помнил.
Этот человек, по крайней мере, похоже, понимал, что делал. И уже было почти все равно; по крайней мере, он не хотел убить.
***
В любом случае, вначале было хуже всего. Вначале казалось, что никакого «потом» уже никогда не настанет. Казалось по всему, по коченеющим пальцам и стынущим венам, по челюсти, которую становилось все тяжелее и тяжелее смыкать.
Он не сразу понял, что брошенное на пол ведро, пахнущее животной кровью, теперь считается за его миску.
Но жить, как же хотелось жить…
Он почти не пытался просить. Если тебя снимают даже не с трупа, но с полуживой жертвы, способной свидетельствовать, бесполезно ныть и упрашивать.
Он сразу замолчал.
Смотрел пустыми в своем абсолютном понимании глазами на появлявшегося человека, соглашался на теплую свинину.
Конечно, нужно было убивать сразу. Нельзя, нельзя было оставлять ей ее язык, ее голосовые связки, ее трахею. Она не должна была орать, задыхаясь, пока его оттаскивали с бьющегося тела. Ошибка, оплатить которую может не хватить его валюты. Потому что платят за такое жизнью, и с каждым днем этой мучительно рассрочки становилось все очевиднее, что конец освободит его шею от стальной тяжести скорее, чем счастливый случай.
Будь он постарше, помощнее, можно было бы провернуть трюк и просто смять себе череп. Сломать дужку нижней челюсти и расшибить себе ровный костяной купол о стены, чтобы выскользнуть из железного обруча. Обруч не слишком тугой, это было бы возможным. Так же, как одним резким движением сминают ребра, чтобы протиснуться в ночную форточку, не беспокоя спящих в доме.
Будь он, будь он, будь он... Но насколько же мощным нужно быть, чтобы пережить такой экзерсиз.
Даже если не дергать окольцованную шею, как щенок за поводок, даже если сидеть в углу, смирно выжидая, невозможно не стереть горло в кровавые полосы. Его таймер отдаваемого кредита за ошибку, банковские выписки. Каждый новый день — новое списание с пустеющего жизненного счета и новое продолжение бордовой полосы на шее.
***
Это закончилось. Больше здесь нет ни Коршуна, ни Горностая.
И теперь раз в два дня на двадцать минут становилось успокаивающе хорошо. Двадцать минут на два дня. Это по десять минут на день. Это неплохо, совсем неплохо.
Это достаточно, чтобы чуть прикрыть разорванную шею если не кожей, то хотя бы коркой.
Челюсти еще слабые, но хотя бы прекратила раскручиваться та невидимая гайка, которая крепила между собой кости. Он перестал бояться, что придет день, когда он не смог бы ухватить добычу даже если ее вложат ему в пасть.
Достойная плата за то, чтобы практически не сопротивляться и давать разжимать себе челюсти под стальное жало. Ничего нового. Одно и то же. Угрюмое одно и то же в маленьком пространстве, которое так легко заполнить тенью своего несуществующего дыхания.
Было ясно, что это все, долговая яма, и долг за ошибку выплатить в срок не удалось. Все шансы упущены, из этого места выбраться невозможно. Оно давило сложным оборудованием, прижимало к полу осознанием, что кто бы ни конструировал все это, он имел ясное представление о предмете. Досадно.
С другой стороны...
***
Sœurs-serpents, sœurs-serpents,
Je gèle, offrez-moi votre dernière douceur.
Sœurs-serpents, sœurs-serpents,
Tenez un instant mon cœur*.
Hold my wrist, pull my soul, squeeze my tongue.
Он молился по кругу, иногда прикрывая глаза, иногда едва шевеля губами, иногда — не едва.
Со всей болью осознавая, что ни один из этих двоих не переступит незримого барьера, очерченного цепью. Что тяжесть на шее слишком властная и ему не хватит никогда сил сорвать ее с себя, чтобы добраться до нежного мяса и до выхода.
Он рассказывал эту молитву стенам, усмиряя их. Сделать пространство своим — это все, что он мог. Паучок в углу засох на следующий день. Мухи перестали слетаться на банкет через вентиляционную решетку по флаерам из запаха свиной крови.
Hold my wrist, pull my soul, squeeze my tongue.
Все смертны. Планеты тоже смертны. Даже сказки, и те смертны. Все умирает. Однажды эта челюсть отсохнет и отвалится, никому не удавался еще трюк жить вечно. Можно жить дольше, но не вечно.
Sœurs-serpents, sœurs-serpents,
Je gèle, offrez-moi votre dernière douceur**.
Он лишь терпеливо ждал. Или эти люди покроют его долг за ошибку своей собственной; ну или...
***
Здесь было тише. Здесь можно было почти отдыхать. И чего-то ждать. А может, и не ждать уже ничего. Кроме двадцати минут "хорошо" раз в два дня.
Je gèle***.
Hold my wrist, pull my soul, squeeze my tongue.
___
* Сестры-змеи, сестры-змеи. Я замерзаю, поделитесь последним теплом. Сестры-змеи, сестры-змеи. Подержите в своих руках мое сердце (фр.)
** Сестры-змеи, сестры-змеи, Я замерзаю, поделитесь последним теплом (фр.)
*** Я замерзаю (фр.)
Chapter 22: + Пора к венцу
Chapter Text
Вообще, это же так глупо. Начинать жаловаться и ныть… Нормально тварь адаптировалась. Кроме самого начала, никаких и признаков-то возможных проблем не наблюдалось. Даже не агрессирует. Стрессует, но не агрессирует особо.
Они всегда ведут себя более мирно, если пускать к ним в камеру только одного и того же человека; но эта-то, кажется, уже и в принципе наигралась и обломала зубы. Во всех смыслах.
Но что с того? Хреново стоящая железка во рту это всегда хреново стоящая железка во рту.
Спэрроу считал себя относительным экспертом в области и потому с особым чувством авторитета стоял на своем — акколаду на верхней челюсти надо менять и срочно.
— «Мы не хотим тратить деньги на то, что еще не продано; зубы у него закрыты, что еще надо», — жаловался он в курилке, комкая голос, как Жанетта сминает снятые с расчески волосы. — От мудачье. Че с челюстью будем делать, если она отвалится?
— Расслабься. — Друг целовал сигарету, как целуют взасос любимую женщину. Достаточно близкая замена, честно сказать, при этой работе. — Жалеешь его или что? — Он хохотнул и щелкнул по фильтру пальцем, словно ладонью по заднице, скидывая головку пепла в урну.
Спэрроу вспомнил, как стоял с чашкой кофе над экранами, наблюдая, как отчаянно тварь пыталась сопротивляться рулетке своего поводка, медленно уходившего в разъем стены, чтобы зафиксировать его голову. Упиралась, как дворняга на удавке; гнула позвоночник так, будто вот-вот сложится пополам, падала на спину, извивалась, как червь, царапала цепь, хватала руками, обдирала кожу с ладоней, даже пыталась укусить своей болезненно держащейся на зубах скобой. Последним, очевидно, вызвала у себя сильнейшую боль, потому что быстро прекратила попытки и больше не опыта не повторяла. И вообще, тут же поубавила энтузиазм.
Да она и не смогла себе позволить сопротивляться слишком долго — слишком слабая, слишком голодная, измотанная долгим заключением. Она попала к ним уже наполовину сломанной.
Довольно быстро тварь вообще перестала сопротивляться этому ритуалу. Как соломенная кукла, разрешала подтаскивать себя за шею.
— Если б он знал, как именно ты его хочешь пожалеть, умолял бы тебя оставить скобу на месте. Что ты, в самом деле? Не продадут так не продадут с этой хуйней, целее будет; зальем водой — и хватит с него мучений. А прикинь, ты еще его венчать хочешь повторно, когда он еще даже не факт, что уедет отсюда. Просто так будешь пытать, чисто до кучи, что ли?
Повисла пауза, прозрачная и ленивая, как августовский ручей.
— Да пошел ты, правда его жалеешь? Удали из базы данных и дай уж сдохнуть тогда.
— Да скомканная она какая-то приехала, эта тварь. Кто ж так ставил ей акколладу? Как будто в кость все штыри против борозды молотком забили, а не засверлили. Сидит, как побитая кошка, даже не дергается. От кормежки успокаивается еще больше. Что она вообще жрала там, чтоб тут до таких реакций?
— Говорили, он убил двоих или даже троих. Видимо, за то и получил. Что от таких людей ждать? — примирительно заметил друг, поднимая глаза к вытяжке. — Я б сказал «браконьеры несчастные», если б тут было понятие легальной торговли. Но кто ж так делает, ей богу. Действительно, бедная тварина. Когда никто не понимает, что творит, тяжелее от этого всем.
— Нет, ну, Стоута я знал, он ведь у нас же тут был. Второго я не знаю, но Стоут тут же всегда стоял. — Спэрроу махнул сигаретой, как лазерной указкой, обводя неопределенный круг где-то по другую сторону небольшого помещения. — Я не знаю, а ты… А, ну да, как бы вы пересеклись. Короче, нормальный он был. Ну, для своего занятия. Понимал, что делает.
— И что ему там ударило? — живой взгляд любопытного психиатра.
— Ну… Мы не то чтоб дружили на большее, чем в курилке пересекаться, но… Казался нормальным. Да я и думаю, он нормальный был. Не знаю, уж тем более мы не держали связь после его ухода, — пальцы нежно и задумчиво укусили переносицу, бережно удерживая дымящийся раскаленный кончик подальше от волос, — но кажется, там весь вопрос тупо в деньгах был. Мол, нахуй тут под процент возиться, если можно с другом напополам делить. Но… не знаю. Тупо это все, конечно. Хорошо, что я с трудом отличаю, с какой стороны у пистолета пули вылетают, мне такие идиотские мысли в голову не лезут. Другим — я знаю — лезут. Ну и кончат так же, если не образумятся.
— Ну, по мне, дело особо не меняет. — Друг затянулся сигаретой, как дешевым коктейлем через трубочку. — Прости, если я тревожу твою память о курильной дружбе, но один хрен. Покалечились все, в итоге. Хотя я даже не знаю, кого меньше жалко, если честно. Ну, наверное, Стоута этого, раз говоришь, что нормальный был.
— Ммм… Не похож он был на садиста. Но хуй знает, мне аж интересно, что с этой тварью вообще делали, что она такая.
— Говорят, там детеныш погиб, — сообщил друг, пропустив через себя мгновение тишины, шелестящей вытяжкой. — Они это плохо переживают.
— Ее собственный детеныш?
— Да хуй знает… Просто говорят, что с ним там какое-то время был детеныш, а потом погиб как-то. Его, не его… Они вообще в целом это очень плохо переносят. Особенно… Ну, ты понимаешь. Если не быстро умирал. Может, еще из-за этого он такой, а не из-за каких-то мифических издевательств. В конце концов, что они там могли такого с ним придумать. Били его?
— Кстати, об этом. Говорят, опыт сексуального насилия уже был. Она нормально восприняла.
— Да блядь! И ты туда же! Я тебя, богом клянусь, заложу. Давай-ка ты подержишь своего дракона в трусах, пока сам себе не выкупишь одного — а там делай, что хочешь. Хоть сразу яйца себе отрежь и этой хуйне скармливай. Но здесь я первый тебя заложу. Доживешь до пенсии с полным набором конечностей — спасибо скажешь.
— Расслабься. Думаешь, мне семнадцать лет, что я любой симпатичный кусок мяса рассматриваю как цель? На, посмотри ID. Все хорошо у меня, до сорока дожил и дальше планирую. Я о другом. Они ж эту информацию ей прямо в досье добавили.
— И мне что, пойти теперь, поплакать по этому поводу?
— Да не. С такой пометкой, просто, довольно очевидно, что он у нас долго не просидит.
— Что ты сказать-то хочешь?
— Я хочу сказать, что акколаду менять, блядь, надо, пока челюсть не отлетела. Если бы вот мне так шуруп вхуячили в альвеолярный отросток, у меня бы челюсть в лицо уже провалилась давно. Я думаю, там у твари кость разбита. Рентген бы, в идеале. А она еще хреново так подведена по своду… Ой, ля, ты ж не видел. Короче, знаешь, просто как будто тем же молотком подгоняли. Шатается вся, там местами зазоры — ребенок мизинец может просунуть. И, соответственно, если там пошли какие-то трещины по кости, оно это все раздвигает каждый раз все больше и больше при любом движении. Если ей ставить венец сейчас, то можно будет хотя бы закрепить кость новой скобой. Сделать отверстия повыше и пусть оно там прижимает все, чтобы не рассыпалось кровавой кашей.
— Ну ладно, я понял, о чем ты.
— Она же хорошая, эта тварь. По многим параметрам. Особенно с показанием о том, что сексуальное насилие уже переносила и переносила хорошо. Ее ж за хорошие деньги загнать можно. И если мы сейчас проебем ей пол-лица просто из-за того, что не хотим тратить расходники… я, конечно, не рискну назвать то, что получится, мусором… но, скажем так, товар пойдет по сильной уценке.
— Легко пришло, легко ушло. — Помолчали. — Но вообще, если так подумать… Просто представь, как он орал тогда.
— Когда ей забивали скобу?
— Ну да. Это ж пиздец, если там все так, как ты описываешь. Они и так-то едва переносят. Может… это и ответ на твой вопрос о том, что с ним случилось.
— Зато, может, это было быстро.
***
Слава тебе господи, очень быстро противоречия отпали сами собой. Подобрался какой-то желающий, что автоматически значило - нормальную акколаду нужно ставить так и так.
Богородицо, дево, радуйся, просто. Ну, ни дать ни взять.
Пару месяцев-то подождать.
О, тварина, конечно, не в восторге, что что-то опять происходит. Она скребет собравшихся вокруг нее людей липкими глазами бешеной собаки. Только липкими не по типу сахарного меда, вытекающего на пальцы… это скорее липкость скотча, приставшего к волоскам на ноге. Неприятная, предвещающая недоброе липкость. Хищная липкость.
Ничего, приятель, в твоем случае это почти медицинская процедура.
Руки уже выкрутили и сцепили под тонкой перемычкой сиденья за поясницей. Грудину прижали, голову зафиксировали стальной распоркой за подбородок, пасть практически без труда раскрыли «лягушкой».
Слабые челюсти… Нет, все еще убьют, если открыть; все еще. Но… Обычно даже рычагом растягивать их жевательную мышцу довольно неприятно. Иногда кажется, что скорее железка сломается, чем челюсть поддастся. В сравнении со всем предыдущим опытом, эта пасть поддалась, как крышка шкатулки на разболтанных шарнирах.
Господи, хоть бы не сдохла до транзакции, а…
Пора надевать наушники.
Пока тварь приводили в положение, она молчала, но скоро уже начнется.
Она уже не дышала надорвано, как в первую их встречу, не упрашивала отпустить, не строила слезящиеся страдальческие глаза и берегла свои жалостливые истории для кого-то в будущем. Но при этом — почти не сопротивлялась. Не помогала, но не рвалась, как из-под топора.
Интересно, слишком устала? Или просто думает, что теперь, как в тот раз, просто посмотрят и отпустят.
— Так, приятель. — Не очень приятно говорить в наушниках, не слыша себя, идя лишь на поводу у узнаваемой интенсивности колебаний связок. Интересно, насколько странно он звучит со стороны? Твари никогда не комментируют. — Сейчас для начала будем все тебе снимать. Покажи, что у тебя тут? Тсс, не сопротивляйся, расслабься. Я не хочу порвать тебе губу.
«Тебе, возможно, этими губами еще работать», — мысленно добавляет он.
В любом случае, если тварь и понимает его, она не подает виду. Она смотрит в человека пустыми и тупыми глазами аллигатора, которому отрубили челюсти и теперь бросили помирать на газон в бессильной тупой злости. Этот крокодил бы не усомнился и на секунду, прежде чем утащить за шею на дно.
Болезненно-смазливое лицо, больше похожее на маску смерти, только усиливает эффект. Неумелый макет вкусного червячка на спинном плавнике рыбы-удильщика. Зловещая красота, которая может показаться привлекательной только в полумраке.
При свете дня это лишь выпотрошенная кожа, ожидающая команды, чтобы собраться в новое выражение.
Заготовленное ровное полотно савана.
Они научились выживать на социальных инстинктах людей. Они так хороши в имитации…
Что, впрочем, не значит, что они лишены дара ощущать.
Спэрроу не может не провести большим пальцем от кончика подбородка до самого горла и ниже — до окантовки ключиц. Легко, почти бережно. Бархатная кожа, переполосованная бордовыми полосами от стальных ошейников. Будет ли еще шанс ее восстановить?
— Тебе сейчас будет больно, никто не спорит, но удивительным образом именно в твоем случае после процедуры ты себя будешь чувствовать лучше. Понял? — Едва ли. Взгляд такой же пустой. Может, оно сейчас где-то глубоко в своем мире, заперлось у себя в мозгу до следующей попытки кого-нибудь разжалобить и убить. — Тааак… Давай начнем с приятной части. Ее ты знаешь. Поднимай язык.
Спэрроу демонстративно поднимает стальную двузубчатую вилку на уровень глаз существа, показывая.
И тварь ей тоже не сопротивляется.
«Боже, что ж ты жрал-то там, что тебе это нравится…»
Пока машина заливает суррогат в подъязычную вену, можно подготовить инструменты. Никто никогда не говорил, что — как насмешливо называли — «венчание» любимая процедура хоть для кого-то.
Тварь орет, как в последний раз, люди вокруг глохнут и сутки не могут послушать музыку — приятного здесь как в походе к ветеринару: животное в стрессе, тебе неуютно, если что пойдет не так — виноватый всегда ты. Но не ходить хуже. Поэтому и венчать приходилось каждую тварь.
Так… Теперь надо крюком подцепить верхнюю губу вот здесь… Отлично. Видны крепежи старой скобы. Идеально. Будет сопротивляться — придется накалывать, но пока без этого. Может не зажить быстро, а на лице лучше отметин не оставлять.
Н-да, пиздец, тут, конечно.
— Да у тебя тут просто все разбито… Я и забыл уже, как оно там выглядело… Или стало хуже? — Бормочет, не понимая, к кому и с какой громкостью обращается. — Я не понимаю, почему оно еще само не отвалилось… Я на что цеплять-то все буду? Ах ты бедолага, что с твоей челюстью-то делать? Похоже, снимать сейчас будем вместе с зубами… Так, нахрен пока.
Стягивает наушники с демонстративным вызовом.
— Сначала рентген. Что? Да я ебу. Я тут в госпредприятии, что ли, за каждый чих выписывать разрешение? Тащи сюда сканер, сейчас кость будем смотреть. А тебе чего? На, смотри. Еще вопросы есть? Думаешь, на это хоть один шуруп сядет? Хватит пререкаться, все, я старше, я здесь дольше — я лучше знаю. Идите, давайте, готовьте мне все для рентгена.
Вроде получилось всех построить.
Спэрроу сбрасывает вниз плавный взгляд человека, чья добродетель никогда не будет оценена по достоинству. Достает иглу из-под совершенно безучастного языка, прекращая внутривенную подкормку. Теперь точно должен пережить.
— Я дал больше, чем дают обычно, но не трать пока материал на заживление, окей? — слова ухнули как в бездну. Ни малейшего признака интеллекта за этими пустыми глазами, как у мертвой собаки. Но они распознают речь, они ее понимают. Они даже умеют подчиняться командам. А в самом начале, когда они пытаются убедить, что их поймали по ошибке, с ними еще даже можно поболтать.
Иногда можно даже на минуту притвориться, что начинаешь сомневаться, и тогда они будут говорить с тобой чуть дольше…
Спэрроу опять ведет самыми кончиками пальцев по бороздам на горле. Впрочем, кажется, они уже выглядят лучше, чем в первый день.
Спокойно ли твари допускать человека трогать себя за горло? Она же совсем не дергается.
Подумать только, какие-то люди столько бабок отваливают, чтобы подержать их вот так, за горло. Даже просто потрогать. А он просто может протянуть руку и еще и получить за это зарплату.
Почти нежно проводит вдоль стыка нижней челюсти с шеей, расчерчивая от уха до уха. У них тут так же чувствительно как у людей?
Нет, не понять… За глазами полная пустота. Может, они вообще имитируют любые физические ощущения, если это не касается их челюстей? Потому что вот на челюстях они орут всегда, да, и вполне искренне. И могут даже сдохнуть от болевого шока, если недокормить. Но на всем остальном теле…
Если вот так провести ланцетом от плечевого сустава по внутренней стороне вывернутых рук почти до самого запястья… Не давя, не вспарывая, просто провести чем-то острым, холодным. Человек содрогнется. В такой ситуации, скорее, дернется, вскрикнет.
Нет, этот замер, как тупая ящерица на камне. Что угодно можно делать, пока не травмируешь зубы.
«Знаешь, иногда возникает чувство, что тебя можно проткнуть насквозь, ввести лезвие через пупок и вытащить через позвоночник — и ты все равно не почувствуешь» — так хочется сказать, но он не говорит; это было бы неправильно. Да и вообще, зачем пугать? Если вдруг решит, что хотят вспарывать — наверняка начнет вырываться. А так хорошо сидит, не шевелится.
«Даже если я сейчас сомну тебе трахею — ты не умрешь. Но почувствуешь ли? Наверное, почувствуешь. Поймешь, что анатомический порядок нарушен. Но будет ли тебе больно в том же смысле, в каком больно было бы человеку? Вы очень странные. И никогда не разговариваете в неволе, если только не пытаетесь манипулировать. Как бы я хотел, чтобы хоть однажды, хоть один из вас рассказал мне, с чем я, черт возьми, работаю четверть жизни».
Этот совсем не сопротивлялся. Губы не напрягались ни когда их цепляли крюком, ни когда теперь вот аккуратно поддевают мизинцем с другой стороны, стараясь не беспокоить ткани верхней челюсти. «Лягушка», распиравшая зубы, не издала ни единого жалобного квака от попытки сократить мышцы.
Марионетка, оставленная отдыхать перед представлением в сундуке. Только механические глаза следят с ровной угрожающей пристальностью тупой хищной рыбы.
Можно представить, как это существо с точно такой же грацией смирившегося куска тряпки заламывали где-то там. Или на резкие движения реакция другая?
«Совсем не защищаешься, да? Думаешь, что в этот раз будет, как тогда…»
Действительно ведь жалко. Наверняка ведь даже не понимает, где он и что с ним будет. Хотя… переживают ли они так же за свои судьбы, как люди?
Они выглядят такими пустыми, когда не просятся отпустить. Когда не насилуют самую, наверное, драгоценную из всех людских эмоций — сострадание. Они делают ее наказуемой. Разве это вообще справедливо? Как можно наказывать человека за сострадание? Как природа могла сотворить столько настолько… идеально аморальное?
— Видит бог, приятель. Если бы я знал, как тебя лучше подготовить к процедуре, я бы подготовил. Никакого желания быть садистом. Но я понятия не имею, как вам помогать в таких ситуациях.
Главное, не проявлять сострадания больше, чем может поместиться в уютном загоне безопасных рамок.
Chapter 23: - Certe, vae victis (1)* (Cruelty porn)
Chapter Text
Наутро тварь валялась, привязанная, как собака, во дворе; зажатая между земляной кучей и стеной серой коробки гаража, она забилась туда, насколько могла, разрыв себе за ночь некое подобие углубления в медленно твердеющей от наступающих холодов земле. Она свернулась в этой яме, как змея в канаве у дороги, недвижимая и чуткая к каждому шагу каждой живой души. Она прятала свое тело от солнца, насколько могла, и ждала.
Светило уже перевалило за свое равноденствие. Теперь оно висит низко, лишь походя гладит землю своей небрежной манерой. Не зарывает пальцы в песок и травы, как при остервенелом августе. Августовское солнце хватает, скручивает, норовит содрать кожу с живых равно как с мертвых, это солнце ос и шершней, засухи и всепроникающих золотоносных стрел сладкоголосого бога.
Сегодняшнее солнце — его равнодушный двойник. Оно неприятно гладит своими когтями спину, прогоняет через позвоночник изматывающие импульсы, но, в целом, щадит.
И щадит незаслуженно.
Тварь следовало выбросить лицом вверх под полуденное летнее солнце, распять, раскрывая грудную клетку и живот, заставить смотреть на золотой небесный диск.
Заставить упрашивать отпустить, стенать и рваться. И, наконец, — замереть в сломленном покорном ожидании дозволения оставить свою жизнь при себе.
А затем бросить в железный ящик — и каждый день открывать его дверь нараспашку — и снова заставлять упрашивать и упрашивать не вытаскивать под раскаленное солнце. Плевать сверху, бить тяжелой подошвой по лицу и заставлять, заставлять проходить через один и тот же ритуал. Молить, молить и молить человека о том, чтобы сохранил жизнь. И каждый раз действительно получать эту жизнь в ответ.
Дрянь никогда не раскается. Да ей и не за что, Кайт знал. Но она поймет. О, она прекрасно поймет смысл послания.
Как-то слишком рано еще, чтобы чувства проснулись. Нет, утро-то не раннее и вообще не утро, если честно; но для человека, легшего в постель часов пять назад — самая настоящая заря.
— Стоут сказал, — начал Кайт, продираясь через сонную хрипоту, — что вчера уже что-то с тебя взял и, в целом, из практических соображений трогать тебя особого смысла, может, и нет. Говорил, что один человек это не так много, а ты... Эй, ветошь, ну я к кому обращаюсь? — Что спал ночью, что не спал... С другой стороны, усталость как-то преисполнила сердце стоицизмом и философией. Вдвоем они даже набрасывают незлую усмешку на жестокие губы человека, как узду на коня. Создание не то что голову не повернуло в ответ на слова, оно даже не шевельнулось. Лежало застреленной антилопой посреди разрытой земли.
— Ну ветошь. — Еще полградуса, и это будет уже нежно.—- Прикинулся шлангом и, типа, все. Да что ты в самом... — Вырывает из своей груди короткий голубь вздоха, устремляющийся к небу облачком пара. — А что, ночью заморозки были уже, что ли? Не расскажешь? Замерз? — Нет, не ответит. Можно даже не пытаться, для него тварь рта не открывает. Кайт скребет глаз кевларом перчатки. — Ммм... Я встал минут двадцать назад, ветошь. Давай, начинай меня убалтывать, пока я еще не совсем вспомнил вчерашний день. Пока я еще психологически уязвимый. — Неверный, ленивый, шаг вперед. — Что ты там Стоуту... М... Денег мне предложи. Или там поплачь, поной, поскачи на одной ноге... Что ты там этому дураку несчастному показывал, чтобы рассказать, как ты тут мучаешься? Разжалобь меня. Я ж ведь сейчас проснусь — и тебе пизда.
Слова попадали, как камни в воду. Таким же тоном можно упрашивать покойника сделать последнее одолжение и постирать за собой простыни. Перед Кайтом лежит совершенное в своей безжизненности тело; настолько убитое мясо, что его даже можно было бы попробовать купить, не надорвав карман.
— Даже не пытаешься... Ну или расскажи мне что-нибудь, сказку какую-то. — Еще один неверный шаг на сближение. — У вас же свои есть, мне бабка рассказывала. И правда ж приятно слушать. Че уж тут... грех-то таить. — Зевота почти выворачивает челюсть наизнанку; очередной шаг натыкается на воздушную стену — ближе точно не стоит в таком состоянии. — Ладно, ветошь. Я говорю, вроде тебя трогать не обязательно, другу я верю. Но сейчас Стоут подойдет — и мы с тобой кое-что все-таки сделаем. А пока давай начнем с простого.
Недосып делает иногда добрым: бешенство засыпает позже человека, но и встает заполдень. И как же ему сейчас заслуженно злиться на эту дрянь? Нажралась и легла животом на кучу земли. Буквально как на свободе. Отожралась — и в лежку, где найдет местечко. Во всяких щелях и вентиляциях. То-то потом и случаются сюрпризы...
Зверь бежит из-под ружья медленнее, чем недочеловеческое создание вылетело из-под струи воды. Полмгновения назад оно трупом лежало на подмерзшей земле — и вот уже бешеной лисицей рвалось так, будто было согласно оставить позади не пролезающую в стальной обруч голову.
Человек не может не расхохотаться.
— Ну слава богу. А то уж подумал — не в коня корм пошел. Может, сдох тут за полдня на солнце.
Как прозрачное искристое жало, вода догнала его, рвущегося из петли, заставила рвануться в противоположную сторону, перескочить разворошенный за ночь рыхляк, превратившийся в грязевые ручьи.
— Да стой уже, куда рвешься. Вода есть вода. Что ты как лис на удавке.
Человек знал ответ, но это было весело. Существо обладало изящной прытью, так удобно и безопасно ограниченной стальной цепочкой; смотреть, как оно змеей изгибается, бросаясь то в одну, то в другую сторону, убегая от ледяного напора шланга, было сплошным наслаждением.
Вот оно превратилось уже в самую настоящую облезшую помойную крысу на грани решения ценой лапы вырваться из капкана.
О, если бы дело было только в лапе... Твареныш бы уже давно отгрыз себе любой кусок тела, чтобы только преодолеть заповедный периметр.
Как же оно боится воды. Как же оно мечется. И Кайт пропустил момент, в который утилитарная процедура превратилась в водный тир.
А оно рвалось, рвалось и рвалось, со все большим надрывом раздирая шею, отчаянно бросая тело то в одну, то в другую сторону, все меньше и меньше считаясь с длиной цепи.
— Не перегнул? — осведомился Кайт у подошедшего Стоута даже с какой-то тревогой в голосе.
А тварь собралась в комок посреди лужи, подтягивая к себе конечности. Это открытое пространство не было ее другом, стены больше не защищали. Мелкая живность, еще не ушедшая на зимний сон, копошилась под коростой потвердевшей, готовой скоро уйти под снег травы. Это пространство жизни, и оно его не приветствовало. О нет, оно топорщилось и каждым своим дуновением желало прогнать вон, обратно в темную нору, где тяжелые стены могли быть надежной защитой хотя бы от этой враждебной силы, которая точно так же потешалась над существом. Над тем, как его царапает солнце, над тем, как вода стекала с волос ему за шиворот, и как ему хотелось лечь и покатиться, выстелиться змеей и поваляться, как кобыле в сене, лишь бы прекратить это мокрое болезненное движение по телу. Проблема заключалась лишь в том, что на земле тоже была вода.
— Кайт. Кайт, стой. Он бросится на тебя.
И это было правдой. Еще пары шагов вперед хватило бы, чтобы в зоне досягаемости оказались колени... А где колени — там на землю падает и голова, открывая незащищенное лицо. Всего лишь пара шагов.
Незваный человек останавливается, сплевывает и отходит за самым удобным и валидным аргументом.
Хищно каркает магазин, защелкиваемый в паз; зловещий клекот свинцовой воли, которую люди успели развить за свою историю. Действительно лучший аргумент.
Ты не споришь с человеком с оружием. С таким не спорят. Такого обходят. Но стальная змея, увивавшаяся по шее, не даст обойти.
— Он думает, ты его убьешь.
Незваный человек раздраженно скалит то, что природа дала его виду вместо зубов. Можно ли сказать, что длиной стволов люди пытаются компенсировать размер недоразвитых зубов?
Существо туже подбирается в луже грязи, будто нарочно подтверждает, что бросится к горлу, как только будет преодолено критическое расстояние.
— Слушай внимательно. — Бросает слова с таким усилием, что вода от их падения покрывается рябью. — Я не буду тебя убивать. Понял? Хоть ты этого и заслуживаешь, но я пристрелю тебя разве что в целях самообороны. Если мне не придется обороняться, ты будешь жить.
Уже чуть менее, но все еще голодное существо не двигается, не мигает. Лишь простреливает своими бронебойными липкими зрачками, будто пытаясь приколотить к месту.
Полуголодное.
— Он верит, — после паузы медленно констатирует Стоут.
А Кайт верит Стоуту.
— Вот и славно. — Человек смело делает шаг вперед, что совершенно не нравится напряженному мокрому созданию. Но оно пока не нападало, удерживаемое удавкой наброшенного слова. В конце концов, ты не споришь с человеком с оружием. Уж если живая природа и могла в милосердии своем одарить существо каким-то уроком, то вот он этот урок и есть: отступи и беги, если можешь; ляг и замри — если не можешь.
— Но ты все-таки мог бы меня и сам попросить не убивать. А? Думаешь, я слишком бессердечен, чтобы меня о чем-то упрашивать? Но ты ведь даже не проверил ни разу. Как ты заламывал голос, как ты пел на все лады, что бедный парень, которому дали все инструкции, решил их нарушить?
Мокрые ледяные губы подернулись сладковатой улыбкой и пропустили наружу мягкие слова, которые не могут быть исторгнуты из такого холодно-ледяного, жалобно зажавшегося к стене тела. Мягкие, ровные, крадущиеся, как полуночная кошка.
— Я понимаю месть, — примирительно заметили эти губы, надувая слова, как мыльные пузыри. — Пустите мальчишку самого спросить меня за своего товарища. По крайней мере, в этом будет удовлетворение, он потерял своего друга и пусть ищет у меня мести за него. Вас двоих я не трогал.
— Хорош подманивать молодняк. Мы твой молодняк не трогаем. Сегодня впервые поспал в постели, а не на полу.
Бледный рот задумчиво прикрылся в ответ. Это были удачные слова.
Коршун несколько секунд рассматривал гадюку, прежде чем полудовольно полуусмехнуться:
— Ну, это можно считать за начало. Раздевайся. — Он как будто еще планировал пояснить, для каких целей, но осекся, сплюнув вместо этого что-то более подходящее: — Эти вещи принадлежат не тебе.
Существо ничего не ответило. Только принялось плавно выскальзывать из трофейных джинсов, бросив один полупрозрачный взгляд на приближающегося второго человека.
Тот лишь как-то странно хохотнул в ответ.
— Что?
— Ничего, он явно неправильно тебя понял. Хотя... — Прищур быстро стреляет в друга. — Может, не вполне неправильно.
Создание больше не предлагает никого позвать, кажется, целиком удовлетворенное таким поворотом. Что же, резон у него есть — никто не будет раздевать, чтобы пристрелить.
Оно вытекает из своей мокрой одежды, ласкаясь к земле, выбираясь на относительную возвышенность, подальше от воды. Непозволительно легко для того, кто ходит на двух ногах, обнажает пружинистые бедра, норовящие прорвать ровную кожу тазовые косточки; оно даже не пытается прикрыть легший на внутреннюю сторону бедра член. Без малейшей тени беспокойства раскрывает себя перед взглядами, укладывая себя брюхом вверх, как готовая быть выпотрошенной рыба. И лишь продолжает упираться в ледяную позднюю траву верхним изгибом позвоночника, держа голову на чутком подъеме. Так гадюка выглядывает из своей норы на незнакомцев.
— Неплохо-неплохо. На что-то тебя уже надрессировали, — почти похлопал коршун. — Может, уже начнешь просить тебя отъебать и отъебаться?
Горностай на остроты друга не отвечает, лишь дергает краем рта, изучая тело. Ему со всей очевидностью не интересны ни член, ни тазовые кости, ни бедра — ни что угодно еще, что ему так охотно демонстрировали. Он смотрит на живот, расчерчивая глазами, буквально щупает кожу взглядом.
— С водой не перегнул. Пойдет.
С какой-то затаенной издевкой, его друг медленно опускает подошву на ключицу под горлом и увлекает к земле, закрывая обзор. А горностай продолжает:
— Желудок действительно полон. — И плавно обводит носком ботинка упругую боковую линию наружных мышц.
Первый удар под ребро выходит примерочным, без амплитуды и лишней силы. Человек не ставит себе целью ломать кости, повредить нужно лишь мягкие ткани. Чуть освоившись после пары калибровочных ударов, носок ботика, наконец, впервые качественно впивается под грудную клетку.
— Блюй давай. Давай-давай, возвращай, что у тебя там. Сблевывай все, не стесняйся. Так. Дай ему перевернуться, Кайт.
— Вот сейчас я завидую, — клекочет стоящий над грудью коршун. — Я вижу лишь пустую болванку. Это даже не лицо чего-то, у чего есть лобные доли. А тебе вот видно, что там творится в этой черепушке.
— Ну, я не вижу за твоей ногой его лица, но могу с уверенностью сказать, что ему не нравится и что ему больно. Давай, отпусти его, дай перевернуться.
Коршун пихает в плечо создание, поддевая снизу, помогая перевернуться на бок. Достаточно для того, чтобы удары по желудку можно было наносить прямо, а не разбивая несчастную печень.
— Блюй, — наставляет горностай. — Выбора нет, ты знаешь.
Удары равномерны и спокойны; в бесчувственное тело, мертвенно смотрящее перед собой глазами дохлой рыбы. Оно не дает ни малейшего ответа ни на один удар; но уже и не предлагает себя. Обмякло, как терзаемая падаль.
Только что эта рыба ложилась, предлагая себя к разделке; теперь это уже однозначно разделанная рыба. Она больше не красовалась, не поднимала голову и даже не следила за обидчиками. Пустой мертвый взгляд, устремленный в бесконечность, какой бывает только у тех, кого только что отпустили последние судороги агонии.
Звуки ударов пустые, скучные и глухие, будто бьют не человека, а выбивают пыль из ковра. Пустого, ничего не понимающего ковра. Но ведь gutta cavat lapidem.*
От очередного удара полуголодное существо вдруг дернулось, вскинув голову, рот жалобно приоткрылся, но наружу не вырывается ни звука.
— Ничего себе, — присвистывает коршун.
— Ты уже готов. Отдавай. — Так собаке велят вернуть палку.
Струйка крови вырывается из уголка рта, сливаясь с мутной водой на земле. Нет-нет, в этом нет ничего страшного, напротив — это добрый знак. Значит, что-то удалось вытолкнуть в пищевод.
Следующий удар возникает из воздуха лишь спустя время и оставляет после себя временной разрыв, будто на размышления.
Растерзанная болью методичного избиения тварь лишь еще раз дергает головой, шире открывая рот. Кажется, не этого она ожидала, когда просили раздеться. Еще одна струйка, смешанная с какой-то неприятной крошкой, течет на землю.
Но наконец, она сдается. Мышцы живота волнообразно сокращаются, и горностай милосердно отступает от добычи, даря пространство. Никто не останавливает ее, когда она приподнимается на локте, держа голову низко. Две судороги змеями всползают вверх по позвоночнику, рот наполняется кровью — и язык выталкивает наружу какой-то совершенно отвратительного вида бурый сгусток с темно-голубыми вкраплениями.
— Мало, — спокойно объявляет горностай. — У тебя есть еще.
Следующий удар шел снизу-вверх, побуждая подняться.
— Вставай на четвереньки.
Оно совсем перестало сопротивляться. Оно не хотело, чтобы было хуже.
По коленно-локтевой бить продуктивнее — гравитация теперь помогала людям. Все, что удавалось поджать, давя на брюхо, выскальзывало в пищевод и давало кровавую струю, холодной ящеркой окрашивающую гибкие, вцепившиеся в ледяную грязь пальцы, руки ниже локтя.
— Тебе больно, ты весь дергаешься, — замечает Коршун почти доброжелательно. — Хорош держаться-то за собственные объедки. Во времена бабки вы не так себя вели. — Хохочет.
Тварь смехом не отзывается.
— Еще не поздно начать умолять, — продолжает хохотать птица. — Давай, попробуй уговорить. На что ты нас купишь?
Еще четыре удара выдавливают из нее еще один кусок — неохотно, против воли, он выпадает из разжавшейся челюсти.
Ни одна псина так не защищает подобранную в парке булку, как эта гадина — содержимое своего желудка. Она не хочет, как же она ценит свою добычу. Как будто готова сдохнуть — но не отдать.
Но оба человека знают, что сдохнуть она еще не готова. Горностай и Коршун. Стоут и Кайт. Оба человека. 1 и 2. Человек Ψ** и человек Δ.***
Человек Δ впивается птичьей хваткой в волосы, и человек Ψ внезапно позволяет, отступая. Может, пользуется предлогом дать ногам отдохнуть от работы.
Δ тянет голову вверх, поднимая к солнцу залитое кровью лицо. Бело-красное полотно.
Глаза мертвы, как глаза уморенной мухи, но челюсть бессильно дергается в чем-то, что так и хочется назвать спазмами.
И вдруг...
Вдруг это лицо собирается в какую-то отчаянную маску боли, зрачки расширяются, будто небеса проглотили все солнце.
— Пожалуйста! Пожалуйста, блядь, больно! — оно кричит почти навзрыд. — Больно, сука! Хватит! Больно!
Сердце пропускает удар в груди. И все-таки, оно умоляет.
— Отдавай, — не дернув и мускулом, мотает головой человек Ψ, но Кайт видит, как у Стоута расширились зрачки.
Всем приятно видеть тварь, ползающую на коленях за милостью человека.
Δ отшвыривает жертву за волосы, чтобы горностай мог продолжить терзать мясо.
Природа безучастна, природа не вмешивается, она не сострадает жертве и уж совсем не сочувствует падали, которую выволокли на свет. Горностаи, коршуны, волки, лисы и медведи — хищники рвали на этом лоне свою добычу миллионы лет. Не было бы смысла мешать им теперь.
Его снова бьют. Не режут, не пытают электричеством, не вырывают ногти или зубы — ничего удивительного и противоестественного. Методично выдавливают через рот содержимое желудка, пока очередной комок не падает на землю.
Δ снова ставит жертву на колени.
— Пожалуйста! — игрушечно орет мертвечина. — Блядь, сколько можно! Там не столько, не столько! Там мало! Я ничего с этим не сделаю! Это минимальная подушка безопасности! Отпустите, блядь! Вы меня уже чуть не убили случайно один раз! Хватит уже издеваться! — Оно плачет.
— Ну не убили же, — со смехом возражает Δ, снова отбрасывая его; Ψ тяжело дышит, не спеша заносить ногу для удара.
И вдруг — о чудо. Вся спина снова изгибается спазмом, прогоняя через тело волны: одну, другую, третью... на шестой, изо рта выливается поток крови с плотью. Тварь сдалась. Она дала забрать у себя изо рта добычу. Она отдала все, что было, сдала свою «подушку безопасности».
«Все, я соглашаюсь на условия» — выжидающий взгляд, выискивающий ответ на капитуляцию, цепкий, лезущий прямо в душу. Минута, когда все трое могут перевести дух.
Ψ и Δ переглядываются в неуверенности. Радужки обоих скрыты затмением широких зрачков. И какой-то первобытный дикий договор заключается в этом взгляде.
Ψ бьет сам. Δ отступает перевести дух.
Как будто бы что-то получается еще выдавить, но, если честно, никто уже не уверен, достают ли они все еще остатки Марка, или это уже его собственная кровь.
— Умоляй. Умоляй так, чтобы я поверил. Чтобы я решил, что пацан сдох не совсем по-идиотски. Убеди меня, что ты действительно такой хороший актер.
— Что вам еще надо услышать? Вы забираете больше, чем я взял! Пожалуйста, отпустите меня назад, отпустите меня в то место, где я был до этого! Вы насмерть меня забьете! Мне больно! Пристрелите! Пристрелите, но только не надо продолжать!
— Стой, - коршун кладет слово, прерывая поток. Лицо твари снова выравнивается, как выравнивается гладь воды, лишь только стоит перестать ее беспокоить. — Стой. Нет. Не так. Не так... Давай-ка лучше.. зови меня Хозяином.
— Хозяин? — сладко прожевывает создание, мгновенно потеряв где-то из голоса все слезы, внимательно вглядываясь в глаза, словно перезаключая договор, выкручивая новый регистр.
За это за них и платят такие безумные бабки...
— Да, пойдет.
Тварь больше не стоит на четвереньках. Она садится на колени, возле самой ноги, почти трогательно заглядывая снизу вверх, но трогать не смеет. Запоздало Кайт понимает, что одного рывка ей будет достаточно, чтобы откусить лицо, и рука сама судорожно тянется к шокеру на поясе, несмотря на пистолет в руке. Он напуган тем, насколько забылся.
Но существо не атакует.
— Хозяин, сохраните мне жизнь. Я буду благодарен. Я умею ценить милосердие. Все-таки, Вы меня не убили до этого. Все-таки, Вы сохраняли мне жизнь. Значит, есть что-то, что я могу предложить. Я могу предложить и больше. Только не убивайте, Вы держите в ру...
— Раздвинь колени, — он вводит фразу в поток слов, как стальной стержень.
Тварь закрывает рот, словно объявляя «так мы не договаривались».
— Блядь, да не буду я туда с ноги бить! — И прибавляет под нос. — Сам же потом спать не смогу.
«Ладно».
И подчиняется. Разводит ноги, открывая уязвимый пах. Уязвимый даже для таких тварей. Чтобы Кайт придавил яички и член тяжелой резиновой подошвой, приспособленной, вообще-то, для активного горного туризма, а не соприкосновения с чувствующим телом.
Человек старается не раздавить. Честно не хочет нанести лишнего ущерба, но расчет силы дается с трудом. Тварь в ногах терпит, тварь в ногах считает, что так выкупает себя от продолжения побоев и что сделка честная.
Зато человек может чувствовать себя в полной безопасности. Из такого положения к его лицу снизу точно не прыгнут.
— Только не убивайте, — продолжает существо с момента, где остановилось. — Вы держите в руках мою душу. Мне ведь тоже больно. Я боюсь побоев. — Создание плавно двигает бедрами и у человека перехватывает дыхание. — Но я могу пойти на многое, чтобы больно больше не было. — И снова плавное волнообразное движение бедер, от которого у Кайта слабеют пальцы. Он почти роняет пистолет и ужасается этому факту. Существо под его ногой словно трахает это странное единение человеческого сапога и земли. Человека и природы. Две практически в равной степени враждебные сущности.
И смотрит ровно в глаза.
— Я бы поцеловал Ваше колено, если бы знал, что это спасет от продолжения. Догадываюсь, что восторгов это может не вызвать. Но я бы прижался к нему губами, выпрашивая пощады. — Человек не может выдавить и слова из спазматически пережатого горла. — О, я бы унижался даже больше ради одного только обещания, что больше со мной так не будут обращаться. У всех есть пределы. Я согласен почти на все — только не надо больше таких испытаний. Меня можно трогать голыми руками. Мне все равно. Просто не бейте так больше, Хозяин. Я послужу так, как скажете.
Медленно, как листок льнет к стволу дерева от легкого бриза, полуголодное создание качнулось вперед, опуская голову. Выгибая позвоночник, медленно, давая человеку все время мира определиться, хочет ли он этой близости. Но человек молчит. Его радужка перекрыта зрачком, его горло стиснуто в тисках, вся кровь ушла в член. Человеку нравятся мольбы, нравятся унижения, нравится причинять боль и — ощущать потенциальную власть принести в руках пригоршни совсем невыносимой боли.
И тварь медленно касается кончиком языка его колена. Длинным, гибким языком проводит вверх, собирая пыль и какие-то крошки. Ей это не важно. Важно только, что дозволяют.
Язык, губы, осторожные прикосновения деликатных пальцев с внутренней стороны, где коленная чашечка не прикрывает нервы и сосуды. Тяжелые толстые слои одежды не пускают слишком навязчиво, но и факт прикосновения они не скрывают.
Существо ощущает это по неустойчивости ноги, она подрагивает.
— Покажи мне... си-шир, — давит человек через пережатое горло, через одышку. - Или... как вы это называете.
Существо поднимает на него задумчивое лицо. Впервые Кайту кажется: он понимает, что там происходит, там, на той стороне этого мертвецкого тупого лица.
Бледные тонкие губы приоткрываются медленно, образуя тонкую щель.
И извлекают звук.
Звук начинается низко, поднимаясь, как график экспоненты, подлетая к хрустальному звону у самого неба. Почти птичий свист. Нарастающий и нарастающий, заостряющийся, как лезвие, вспарывающий воздух, способный лететь на километры. Так кричат в горах улары.****
И тут - хриплый сброс, обрыв.
Выстрел совершил Стоут.
___
* Вода камень точит (лат.)
** Пси - буква греческого алфавита.
*** Дельта - буква греческого алфавита.
**** Крик улара: https://youtu.be/c6JI4BD7ihw?si=NAx7eWT06NM4opTO
Chapter 24: - Certe, vae victis (2)*
Chapter Text
Он не целился ему в голову. Он не целился вообще ни в кого, если честно; он не хотел задеть ни единой живой души. Он просто хотел... отрезвить, что ли?
Он не успел бы подойти, он не успел бы откинуть, оттащить. Он не успел бы даже окликнуть так, чтобы осталось время на реакцию.
Но пуля. Пуля могла испугать.
Она просвистела где-то над ее головой, не задев и не причинив вреда, ведь Стоут этого не хотел. Тварь замерла, безошибочно понимая намек, может, даже раскаиваясь за свою продиктованную минутной отчаянной ненавистью попытку.
Стоут не знал, он не видел ее глаз. Видит их Кайт, но это не имеет значения, Кайт бы ничего не понял так же, как он совершенно не понимал, что происходило, секунду назад.
А Стоуту с его позиции не видно. Есть ли в этих глазах теперь страх? Осознание? Злость? Обида?
Он слишком завис, залип, застрял за зрелищем. Не должен был. Еще секунд десять и он бы потерял друга. Лицо Кайта разбилось о выражение абсолютно потерянности и дезориентации, пелена очарования спала.
Еще бы пара секунд — пара секунд! — и все бы закончилось кровавым фонтаном. И в этот растянувшийся на два года момент он мучительно наблюдал, кто же теперь и как среагирует первым.
Первой поняла намек ветала — длинные пальцы медленно разжались, выпуская ногу человека, так услужливо поставившего себя самого в позу неустойчивого равновесия. С ними никогда нельзя падать. И если бы не этот сладострастный жест, если бы не эти ласкающие трепетные движения рук вокруг колена — Стоут, может, тоже очнулся бы слишком поздно.
Но хватка у колена все еще достаточно отрезвляюща, чтобы пришло своевременное, хоть и позднее, осознание. Все-таки Стоут еще не совсем тронулся умом. Пока еще рано.
Они красивы. Не как мужчины или женщины, — а некой своей смутной прелестью, которую можно прочувствовать только переступив какой-то низкий, но заточенный под освежевание души порожек природного страха. Наверное, так первобытный человек мог оценить всю грацию саблезубой кошки лишь за минуту до того, как стянуть с нее шкуру на мантию жреца.
Да, тварь красива, изящна, ловка. Даже в этом изломанном теле она прекрасна. А может, и не «даже» никакое, а «особенно».
Легко себе представить, почему за одну веталу публика была готова платить, несмотря на то, что содержать их и тяжело, и опасно, а заканчивается все тем, что недолговечна оказывается или сама ветала, или ее владелец.
Для Кайта оцепенение завершилось с медленно отпрянувшим от его ног существом. Оно первое поняло намек и оно первым спешило показать, что второго предупредительного — в голову — не запрашивает. Кайт отмер вторым, наотмашь ударяя ботинком в как будто нарочно подставленное лицо и отскакивая, как от кипятка. Понял, тоже все понял. Понял, что чуть не умер.
Он хватал ртом воздух, седлая охватывающую панику, и Стоут его пока не тревожил. Ему тоже требовалось время, чтобы окончательно осознать, какой идиотизм чуть не случился.
«На что ты нас купишь?» — это ты спрашивал его, друг. Да вот на это. На это они покупают. За это за них и платят. В том числе.
За то, что они такие. За то, что умеют вот так.
— Выпрямился, блядь! — Кайт обуздывает ужас яростью. — Выпрямился!
И снова бьет. Теперь запечатанным в кевлар кулаком.
Стоут лишь медленно моргает — ничего страшного... Не сломает. У них плотные фронтальные кости черепа, не пробьет. Глупо было бы не преподать этой штуке урок после такого трюка.
Кайт избивал, как избивал бы другого человека — с хваткой рукой за плечо, чтобы тело не отлетело на траву, потеряв равновесие, второй — наотмашь, от самой грудины набирая амплитуду, бил.
Тварь не жаловалась, больше не причитала.
Но, кажется, приглушенно ныла. Но не чтобы разжалобить; она уже просто так ныла. Потому что больно и потому что только что стали делать еще больнее. Но сопротивляться не решалась. И правильно поступала, кажется, с первой волной гнева они вдвоем справились — Кайт зло швырнул на траву безвольное тело, все более и более жадно вгрызаясь ртом в воздух, запивая свежим ветром страх, злость и усталость.
«Но правда ведь красивые» — так Стоут отстраненно шагал взглядом по лестнице ребер под натянутой вслед за изогнувшимся хребтом кожей.
Тело человека отражает его жизнь, его можно читать, как бортовой журнал: пловец, айтишник, задира, белоручка, пианист, наркоман — все прописано в коже, мышцах, слое жирка, постановке пальцев, мозолях и текстуре кожи. Тяжелое детство, разбойная юность, подростковая суицидальность...
У них — нет. Их тела не дневник, это заводная игрушка, которую они подгоняют шестерня к шестерне. Они не могут позволить себе мускулатуры ни больше, ни меньше, чем необходимо, чтобы управиться с собственным весом, чтобы уметь быстро выбросить свое тело вперед или плавно утянуть в какую-нибудь незаметную щель между стеной и ящиком... Мышцы слишком прожорливы для них, а излишества прокормить тяжело.
Твари не надо учиться «слушать свое тело», она подчиняет его себе рабски. Оно превращено в капсулу по доставке прожорливой глотки к живому мясу; но боже мой, оно совершенно не умеет сидеть на цепи. Они совершенно не знают, как быть в неволе.
Стоут отстраненно смотрит на то, как Кайт с сочащимся брезгливостью восхищением приподнимает от травы носком ботинка залитое кровью лицо. Морду абсолютно ненавидящей бешеной собаки, которую он не способен углядеть за маской совершенной гладкой, как скатерть на поминках, кожей лица.
Кайт этого не может считать. Лишь ласкает взглядом подаренное небесным болезненным высям лицо с яростью, граничащей с вожделением. Или вожделением, переходящим в ярость.
Наверное, так муж забивает насмерть пойманную с любовником жену. В роли любовника — жажда жить, жажда жрать.
Стоут ведет в уме учет потерь: Кайт разбил кожу на лице, сломал нос... Стоут надеялся, что не выбил зубы, хоть и не должен был. Посадка зубов у тварей очень прочная; нет, простой человек не должен был повредить посадке костей какими-то ударами кулаком. Не отбойный же молоток.
А в висок Кайт не метит — значит, уже сориентировался, не хочет выбить глаз. Это Стоута успокаивало; значит, друг понимает, где находится, ситуация под контролем. Просто отводит душу. Пускай.
Потому что подходить и вмешиваться не хотелось, Стоут даже за деньги не хотел бы сейчас приближаться к этой сцене, сам не зная, почему. Молча и опустошенно он смотрел, как, отдышавшись, коршун склоняется, чтобы подобрать с травы серебряный хвост цепи и вздернуть существо на колени.
Оно не хочет, но и не сопротивляется. Боится сделать хуже. И это правильно.
«Если будет совсем пиздец — я вмешаюсь, — дает себе успокаивающий отчет Стоут. — А пока сам знает, за что получает».
Да, они очень красивые. Даже это обвисшее на цепи тело.
Но скрытные; зачем только повылезали из своих нор, если на свету они как скорпионы на жестяной тарелке? Они ведь совсем не умеют на такой тарелке сидеть... Недолговечные в неволе, тяжелые в содержании; безумно дорогие трофеи.
Но теперь уж vae victics. Certe, vae victis.
Ни у кого из них тут и в жизни не могло быть шансов заиметь такую; эта пара месяцев перед сбытом — самое близкое, что дано ловцам. И этого уже в сотни раз больше, чем то, что Стоут видел в «муравейнике».
А как их держат те, кто может себе позволить? Как ветала сидит по ту сторону сделки? Дерет пергаментной шеей изо дня в день свою цепь? Ходит из угла в угол по клетке?
Если бы кто-то заплатил Стоуту за консультацию, он бы советовал хранить их в небольших бетонных ящиках, так они дольше живут; чем меньше помещение — тем ветале легче в нем справляться.
Может, кому-то и платили за такие консультации и кто-то уже советовал. Очевидная, на самом деле, идея. Может, она уже и превратилась в common knowledge. У Стоута не было шансов знать.
— Тебе больно?
— Больно, — отвечает бесцветно, но моментально.
Стоут едва-едва усмехается. Все-таки, Кайт его треснул.
Снова бьют в лицо.
— Хочешь, чтобы все прекратилось?
— Хочу.
Снова бьют.
— Проси прекратить.
— Пожалуйста, прекрати.
Это больше не слезливый умоляющий голос, зарывающийся в глубины человеческой эмпатии. Так можно было бы допрашивать генератор голоса. Тварь подчинялась — но больше ничего для себя не ждала.
— Покажи еще раз си-шир.
Снова тварь выдавливает из своих легких этот переливистый посвист, доверяя ветру разнести его как можно дальше. И он прерывается на середине, подстреленный, как птица, ударом.
Кайт снова требует. Тварь повторяет горловой свист — и снова получает наказание за его использование. И снова. И снова...
В этом нет смысла, ветала не может ни отказать, ни избежать наказания за крик.
Стоут щурится; он не понимает, чего хочет добиться друг, но пока не мешает. Пока еще ничего криминального не происходит. Но если Кайт скоро сам не успокоится — придется останавливать. Слишком много бьет по голове, с ними так нельзя.
Так где же будет сидеть этот тваренок, когда они его отдадут? Снова рвать шею об ошейник? Или так же угрюмо смотреть сквозь закаленное стекло на уже других людей, дожидаясь кормежки?
И интересно, заставляют ли их говорить? У них красивые голоса, их слова звенят прилипшими к языку серебряными монетами; их тембр сочится, если надо, с октавы на октаву легко, как плавящееся на солнце масло течет сквозь пальцы сразу в рукав.
Из них сложно исторгнуть речь в неволе, но... но ведь возможно. Вот только что Кайт сумел этого добиться даже без особых знаний.
Обычно Стоут не видел, чтобы ветала особо разговаривала в неволе; в «муравейнике» она обычно сидит бессловесной тенью самой себя, дожидающейся возможности убраться в темную щель, которой она принадлежит. Такой щели им не давали — и от того они словно заглатывали свои вокальные связки все глубже и глубже с каждым днем. Но в «муравейнике» никто и не позволял проводить с ними больше десятка минут в день.
Все. Все. Перебирает уже. Так нельзя. Лицо заживет, но все это не бесплатно для веталы.
— Ты ведь понимаешь, что он сейчас зовет на помощь? — Стоут пытается зажать голос в тиски уверенности и спокойствия, стараясь осадить, не осаживая.
Но тут же сам холодеет от того, насколько справедливы его слова и насколько большой идиотией было давать этой твари пищать.
Оставалось только надеяться на то, что никто, кроме них и лесного зверья, эти крики не слышал.
Сложно понять, пришла ли Кайту в голову та же мысль, но он все-таки остановился.
Лицо твари разбито, голова подергивается, челюсть дрожит, переживая волны боли. Но человек все еще не удовлетворен своей местью за те пережитые секунды полной уязвимости и ужаса осознания.
Понимаемо.
— Знаешь, в чем ваш самый большой недостаток? Нельзя ебать в пасть. — Извлекает тяжелый походный нож. — Нельзя и все. Даже если выдрать все зубы, вы, бляди, одной силой мышц кладете конец любой дальнейшей репродуктивной деятельности.
Стоут физически ощущает, как тяжелеет собственный взгляд, как тело напрягается. Но все еще не вмешивается. Пока. Только пока. Зависит от того, что Кайт собрался с этим ножом делать. Н потом им точно предстоит серьезный разговор.
Долго в неволе они не живут... Тварь должна охотиться. Без охоты они слабеют, холодеют и умирают. Так что срок у них короток и никто не стал бы его тратить на то, чтобы исключительно хвастаться наличием двуногой аквариумной рыбки в приемном кабинете.
Веталы прекрасны для использования. В основном именно потому, что их тело не носит на себе следы предыдущего опыта: их можно избивать, душить, резать, выламывать суставы, ебать и спускать во вскрытую трахею, сжигать соски, отрезать в наказание пальцы без мучительного страха безвозвратно изуродовать капиталовложение.
Говорят, член в открытом кровавом мясе дыхательного горла становится моментом, когда любой человек ощущает, что вложился не зря.
Кайт не раз и не два с изумлением повторял этот тезис, озадаченно качая головой после встречи с очередным покупателем.
«Психи ебаные, я уже почти боюсь оставаться с ними тет-а-тет», — фыркал он в свою сигарету с коротким хохотком.
Но эта история раз за разом, как навязчивый бумеранг, возвращалась к нему под лицами разных людей, некоторые из которых с блестящими глазами желали на руки уже вторую, а то и третью тварь.
Кайт бросает цепь на землю, прижимая тяжелым сапогом. Освобождает себе вторую руку.
Тварь смотрит на лезвие неотрывно, но пока не дергается, не вырывается. Надеется, что пугают. Хотел бы Стоут суметь прочитать правду на лице друга так же ясно, как на лице веталы. Правда ли пугает? Или хочет резать?
Одно успокаивает — даже если полоснет по горлу, то сразу не убьет, будет время вмешаться. И горностай неуверенно подбирается на своем отдаленном месте, готовясь прыгнуть вперед.
Так нельзя. Не для того они тут столько мучились, чтобы прирезать за один день.
Горностай не сводит взгляда с лезвия так же верно, как и существо на земле. Одно неверное резкое движение — и придется хватать за руку.
Кривя верхнюю губу, Кайт описывал, как кого-то, только избавившегося от тела предыдущей веталы, буквально потряхивало, пока он осуществлял заказ на следующую. Никто из коллег не знал наверняка — да и не их это было дело, — но Кайту казалось, что тот мужик намекал на то, что продал где-то дом, чтобы позволить себе лучший товар. Или... больше товара.
По словам этих странных, не с первой веталой сладивших людей, мало что может сравниться с чувством власти над самой живой материей, которое обретаешь, когда возбужденный член проникает в разрез горла под зону вокальной связки. Кто-то советовал сами связки предварительно проткнуть — иначе-де будет орать и совсем уж не эротично хрипеть, пока раскрываешь горло. Иные же, напротив, объясняли в запале, что самый настоящий кайф — делать разрез снизу вверх, потерпеть по началу немного оров, но затем входить в горло по направлению как бы от корпуса к голове, чтобы головка члена выходила в рот из-за гланд, раздвигая мембраны гортани; тогда можно видеть судороги боли на лице, которое, удивительным образом, от них не уродуется, а как будто бы даже хорошеет... От этих судорог щемит сердце и — парадоксально — крепче стоит. А если насильно разжать челюсти — можно смотреть, как сперма выстреливает на свод неба, как кончаешь одновременно и наружу, и внутрь, прижимаясь яйцами куда-то над ключицей к горлу.
Кайт протягивает лезвие к лицу существа. Оно больше не смотрит на сталь, оно цепляется за лицо человека так, будто собирается по нему карабкаться. Пытается прочесть: пугают или убивают...
Как бы хотел горностай и сам знать ответ. Но пока придерживает свой голос.
Человек с ножом разворачивает лезвие плашмя, касаясь металлом нижней губы. Существо на цепи пытается чуть податься назад, избегая пореза, но цепь давит на шею, цепь не дает уйти. И оно замирает. Кайт давит на шею веталы посредством стальной веревки, и даже птица на ветке свидетельствовала бы, что в том, как существо пыталось, но не могло, уйти от грозящего оружия, есть глубинное наслаждение.
Тварь терпит, замерев, не производит больше ни звука, ни движения. Ждет. Ждет и горностай. Ждет птица на ветке. Ждет давящая природа вокруг
— Лижи.
Не заставляя себя ждать и секунды, будто бы уже часами ждавшее команды, существо разлепляет залитые кровью губы. Вязкие ниточки повисают между ними диковинными сталагнатами. Показавшийся кончик языка тоже покрыт сверкающими разводами и Стоут начинает задумываться, а не поторопился ли он с выводами о том, что кулаком выбить зубы ветале нельзя. Может, там уже все и повреждено, что можно.
Черт бы тебя побрал, Кайт. Научись дрочить, что ли.
Подбородок все еще подрагивает, но язык ровно, почти с богобоязненной нежностью скользит по плоской грани лезвия. Раз, другой — смелеет, подаваясь чуть вперед, утыкаясь верхней губой в кончик стали. Решил, что не пырнут.
Не пырнули, но медленно, как движется по циферблату минутная стрелка, повернули, обращая угрожающий гребень стали к живому мясу языка.
Существо на земле не замешкалось. Оно все поняло, смышленое, да, над ним теперь издевались а не просто причиняли боль.
И оно безропотно режет собственную плоть, снова и снова проводя языком по острию, бросаясь на него даже с каким-то жаром, словно стараясь слизать с него собственную кровь, пока ее становится все больше и больше — она струится по рту, обнимает струящейся лаской губы и подбородок, собирается в уголках, пока язык раболепно ласкается под металл, будто маленький красный зверек трется о брюхо матери, получая в награду ее красное молоко.
Стоуту хотелось бы бросить с насмешкой, считает ли тварь все еще остроумной свою выходку, стоило ли так эскалировать и провоцировать и без того не слишком лояльного Кайта. Но смолчал. Подначивать Кайта настолько же не время, как и осаживать.
Человек двинул нож глубже и цепь не позволила уйти от проникновения. Лишь челюсти покорно раздвинулись, спасая зубы от контакта с железом. Высшая форма насилия. Какие же чувства должны возникать теперь в груди у создания, обреченного распахивать рот, без сопротивления пропуская в себя причиняющее боль орудие, управляемое тем, кто больше всего на свете хотел бы вскрыть его сейчас от глотки до паха и оставить медленно подыхать с выпущенными кишками.
Затем Стоут и не сходил со своего места — если уж до такого дойдет, он помешает. И если продолжат избивать по голове — помешает. Да.
Но он здесь не для того, чтобы мешать заглатывать нож.
Рассказывали, что иногда можно кончить даже просто притираясь головкой к мелодичным гибким мебранам изнутри. Иногда — к дыхательному клапану. А иногда одно перетекало в другое и третье.
Стоут слышал о нескольких случаях, когда веталы, которых использовали подобным образом из раза в раз, по итогу отказывались восстанавливать себе голос, оставляя безобразную дыру в гортани вместо связок, не желая испытывать их увечье по новой. Дыру в трахее оставить они не могли, но вот обречь себя сознательно на немоту — решались.
И Стоут знал, что немые твари быстрее умирают от болевого шока. Может быть, в этом был один из смыслов.
— А теперь запрокидывай голову.
Кайт задвигает лезвие еще глубже — и твареныш издает задушенное бульканье. Сталь скользит в плоть, как в ножны, пока костяшки кулака не упираются в губы и голова действительно не откидывается назад.
Лезвие вошло в горло. Полностью.
Не теперь ли пора вмешаться?
Кровь льется из уголков рта, пенясь пузырьками. Значит, уже пытается кричать. Значит, больно. Значит — поразили голосовые связки. Не может кричать. Хочет, но не может.
Кайт чуть двинул лезвие назад и снова плавно вложил в горло, наслаждаясь мелкими судорогами, простреливающими позвоночник. Но содрогающееся всем телом существо даже не пытается вырываться. Не хочет, видать, распороть себе горло, выдираясь из-под лезвия.
А его же, тем временем, со всей очевидностью просто насиловали в горло ножом, не имея возможности безопасно сунуть за щеку то, что сунуть на самом деле хотелось.
С каждой фрикцией кровавого орудия существо все колотилось и колотилось, дрожало и дергалось, но не смело сопротивляться. Пускало пузыри собственной крови, но оставалось на месте.
— Хм, что-то твердое. Что это у тебя? Что заглотил?
Лезвие извлечено наружу, и тварь остается на месте, шокировано дергая челюстью, как выброшенная на берег акула кусает воздух прожорливой пастью. Ветала боялась двинуться, боялась перевернуться, боялась истечь кровью вовне. Она была безопасна, подчинена, дезориентирована, беспомощна — и Стоут это видел. На его взгляд здесь можно было бы и отстать, пусть подумает над тем, чем провинился.
— Пасть не закрывай, —предупреждает человек, но создание и не пытается.
Как к собаке на прогулке, Кайт уверенно залезает рукой в рот, в разодранное горло. Ему все равно на сопротивление тканей, он расталкивает их, как женщина распихивает содержимое сумочки в поисках ключей. И ключи найдены.
Он извлекает наружу что-то алое с белыми проблесками, озадаченно отирает о штанину — кость.
— Надо же, кусок ребра. Застрял в глотке, пока блевал, гаденыш? Хорошо не подавился, а? Хорошо, я его нашел, — усмехается совсем недобро.
Лишнее напоминание о том, что было вчера. Лишняя канистра с бензином в огонь вожделеющей ярости. Вот это уже совсем нехорошо.
Существо уже не смотрит на своего мучителя. И Стоут с изумлением понимает, что теперь взгляд прикован к нему, молчаливому наблюдателю.
Что же ты во мне ищешь, несчастный?
Говорят, неважно, насколько ты садист по своей природе — как много министров покупали своим сынкам такую диковинку с мыслью просто поселить в саду под навесом, чтоб бегала — половина сынков довольно скоро обнаруживала себя точно так же с членом у гортани.
И сложно сказать, какая статистика у этого безумия в общем потоке. Те, кто приходили к таким финтам, клялись и божились, что оно само рано или поздно наступает.
Тварей ослепляли и иногда даже стачивали напильником зубы в ноль, зачастую убивая по незнанию. Но дай ей отожраться разок — и она сама себе вправит вырванное висящее на коже и мышцах запястье. Дай ей отожраться заранее — и можно снять красивую ровную кожу без страха загубить живую душу болевым шоком прямо на своих руках. С ними невозможно не начать вытворять дикие вещи.
То ли в шутку, то ли на полном серьезе, Стоут когда-то встречал рекомендацию заводить их в качестве идеального элитного антистресса, канализирующего деструктивную энергию подальше от реальных людей, верно подпитывающего уязвимые стороны эго и эстетически приятного, если заставлять так или иначе двигаться в ограниченном пространстве.
Тварь больше не смеет ничего. Она не дергается, не зажимает пасть, не падает на землю. Она сломана.
Лишь мучительно содрогается, когда нож снова вкладывается в глотку, выбрасывая наружу порцию кровавой пены.
Да когда ты, блядь, уже успокоишься?!
— Кайт. Хватит. Убьешь. — И, помолчав, добавляет. - Да брось ты нахуй этот нож.
И друг слушает, хоть и не оборачивается. Извлекает что-то, что выглядит сплошным сгустком крови и мяса из горла существа, медленно отводит в сторону и разжимает пальцы, роняя оружие на землю.
И становится видно, что рука его дрожит.
«Блядь, нам точно предстоит серьезный разговор. Он больше даже еду ему приносить не будет, нахуй. Совсем поехал».
— Не двигайся и не закрывай пасть, — рычит он угрожающе утробно. И Стоут понимает, что правильно остановил — убил бы. Это голос человека, который собирался убивать.
Но не убьет, горностай подступает на несколько шагов, готовый хватать и оттаскивать.
Коршун не закончил. И Стоут чувствует, как дергаются у него колени от желания оттащить за шкирку прямо сейчас. Это неразумно, болезненно, смотреть невозможно. Но им нельзя ссориться на глазах этого твареныша.
Ничего, заглот ножа переживет. Благо, не на голодный желудок с ним это вытворяли.
Но ебаный же пиздец. Это всегда было в Кайте?
Тварь послушно не шевелилась, не сводя глаз со Стоута. Мучительный, прожигающий взгляд, которому невозможно не ответить, должна же быть какая-то грань:
— Нет, он тебя не убьет. — И добавляет, подумав секунду. — Делай, как говорят.
И она слушается. Она делает. Точнее, не делает. Ничего не делает. Терпит, как и велели.
Давай, Кайт. Что ты там хочешь еще доказать? Сворачивайся уже, ептвою мать.
Тварь терпит — и Стоут терпит, терпят пока пройдет минута, пока Кайт скользкими от крови и неуклюжими от кевлара пальцами разберется с поясом и ширинкой.
И как он это делает? Горностай бы ни за что бы ни захотел касаться своего члена в экипировке, да еще и по уши в чьей-то крови. Вот уж как-то не хотелось объединять два мира.
Может, Кайту бы и следовало побояться, как бы тварь не подалась сейчас наверх да и не откусила ему главную жизненную ценность. Но на этот раз она была хорошенько придавлена к земле за цепь. Да даже если бы и могла — сейчас уже не посмела бы. Сейчас она хотела покоя и делала все зависящее, чтобы его приблизить.
Стоут не мог этого не одобрять — тоже хотел, чтобы друг поскорее разобрался с собой и притушил запал. Здесь они совпадали целиком.
А вот заливание мочи в превращенное в фарш горло не одобрять он мог.
Но пусть так. На это неприятно смотреть, но это хоть не опасно. Ни для кого.
Уже нескрываемо морщась от отвращения, он смотрел на то, как смешанная с кровью моча переливается через щеку и стекает вниз по подбородку и шее.
Он бы и не смотрел, если б не боялся, что сейчас Кайт еще что-то выкинет. Хоть за руку оттаскивай, как маленького. Но не хватало им еще и подраться тут.
Какое ж блядство...
— Ты утром не ссал, что ли? — бросает чуть грубее, чем следовало бы. Уже нет смысла играть в солидарность. — Сколько можно, заканчивай, — требует.
Почему кто-то должен это все созерцать? Некоторые еще ведь жрать сегодня собирались.
Кайт вытирает кончик о слипшиеся в кровавые сосульки волосы. Сложно даже сказать, что обо что вытирается, но символизм жеста достаточно ясен. Прячет в штаны то, чему и следовало бы там оставаться, отпускает цепь — и медленно отступает, пока тварь провожает его взглядом надрывного облегчения. По своему жалкому выражению она похожа на наколотую на булавку стрекозу, принятую по великому недоразумению за бабочку, но выброшенную-таки, после долгих рассуждений в траву у дороги. Измученную, полумертвую, — но эй — «полумертвый» значит «полуживой».
Горностай медленно выдыхает.
Все. Слава богу, мудак закончил.
Надорванное болью существо молча падает в воду, выпуская изо рта все, смешанное со всем; но зато оно живое. Оно только что видело свою смерть, но та ответила ему нежным шепотом «не в этот раз». Значит, можно немного полежать, приходя в себя, едва двигая губами, как если бы бормоча молитву, облегчающую смерть, которая только что пронеслась мимо; но молитва с уст не сходит, только кровавые комочки.
Второй человек медленно приближается, мелко облизывая губы, но это не поступь падальщика, пришедшего на запах издыхающего живого существа. Ветала на него даже не реагирует — этот так не поступает. Этот пусть ходит рядом.
Их сроки в неволе, как лучшие новеллы — коротки, но страшно впечатляющи.
Chapter 25: - О договоре с землей и детенышах
Chapter Text
Они такие красивые, когда валяются на траве изломанные, неправильно изогнутые.
С этим ничего нельзя поделать; соврет любой, кто скажет, что не испытал удовлетворения, вколачивая одну такую в землю ногой за шею.
Эмоция честная и стыдиться ее не стоит. Зверь испытывает удовольствие что выдирания добыче печень, что ломая шею своему хищнику. Самые справедливые в мире отношения; протяни же руку, непонятный высокомерный человек, не хитри, будь милосерден в своей честности с правилами.
Два человека стояли над законно надломанной фигурой. Она текла изо рта кровью и неловко поджимала под тело руку, неверно загибала шею. Страдая честно и молча, она вызывала лишь сдержанное одобрение запоздалой перелетной птицы на дереве. Птица пела людям о том, что ее птенец так же честно дарил себя предсмертной боли, точно так же запрокидывая голову, когда в гнездо забралась гадюка. Но два человека не придали внимания ее истории и птица улетела, выброшенная в воздух таким же показательно справедливым и честным переходящим на хрип воплем.
Подпрыгивают почти все.
— Ларк! Держи его! Ты ебнулся?!
Ребенок кричит и рвется с крыльца, выкручиваясь из отчаянно хватавших его рук вместе с одеждой, пытаясь выскользнуть из чужой футболки, как ящерица из шкуры, пока его оперативно перехватывают за живот, за руку, за шею, снова за руку, за плечи...
— Ларк! Тебе сказали сидеть с ним!
— Я услышал выстрел! — пытается перекричать переходящие в рыдания отчаянные звуки молодая половозрелая человеческая особь.
— Уведи его, что стоишь? — огрызается Кайт, наконец отводя себя от честной добычи. — Ты нахуя ему все это показываешь?
Маленькое существо вытекает из рук, как куница. Держать его все равно что хвататься за бьющий родник.
— Так... его не удержишь.
— Теперь, пожалуй, что и не удержишь. Ты — нет, — бормочет, напрягаясь той жестокой неуверенностью, которая проистекает только от приготовлений к совершению чего-то чуждого допустимому.
А куница все рвется и кричит, и зовет, зовет, зовет, срывая горло. Еще немного и она вместе со слезами выблюет собственное сердце.
— Он думает, мы его убили, — плюет отвращением на добычу коршун. — Ларк! Отпускай! Он никуда не денется, он к этой хуете просто хочет. Отпускай, я поймаю.
И стоит рукам разжаться, как маленькое существо падает, подкошенное собственной прытью, на крыльцо, перекатывается через ступени, волочится угловатыми коленями по земле и снова подлетает, глухое в своем отчаянии, выбрасывая тело вперед.
И сломанная фигура на земле приходит в движение. Она вскидывается на руках, снова показывая небу умытое кровью лицо. Она изгибает позвоночник, устремляя на ребенка затравленный, полный ужаса взгляд, и открывает губы. Кажется, оно хочет что-то крикнуть, или сказать, или снова издать свой нечеловеческих писк, но вместо этого лишь выпускает кровавую пену.
Пена идет горлом долгую секунду, пока не заканчивается маленькая захваченная в плен порция воздуха, которую еще не удалось выбить и выжать немым криком минуты назад. Но существо не останавливается, оно вдыхает и снова толкается легкими, вырывая из себя вместо звуков лишь красные пузыри растерзанных вокальных органов.
Оно кричит и скулит, выдавая вместо звуков кровавые разводы.
Так попавшее в капкан животное просит молодняк бросить его и бежать.
И ребенок замирает в нескольких метрах. Задыхается, лицо мокрое, конечности трясутся. Но даже не услышав и звука, он понял смысл послания. Его просят держаться подальше. Его не могут больше защищать. Ему велят не провоцировать, его просят не усугублять.
И Стоут видит, что на отчаянный запрос о близости и безопасности ребенку отвечают не только кровавой рвотой. Существо на земле начало плакать в ответ.
Да, иногда, когда становится слишком больно, они тоже плачут. Они этого не любят, но он уже видел такое несколько раз. Самое трогательное, что они плачут иногда даже если самих их физически не трогать; Стоут видел, как это иногда происходит, если убить одного на глазах другого. И это было чем-то, что роднило их с людьми, за что им можно было честно сочувствовать.
Было, возможно, излишне, что Стоут знал, что некоторые в “Latch” предпочитали, например, не делать с ними ничего на глазах друг у друга. Вроде как чувствовали, будто в этом великодушии был смысл. Для кого-то это стало границей между бытовой жестокостью и нездоровым изуверством. Как будто целить в эмпатию было нарушением джентльменского соглашения.
Стоут не имел четкого мнения по этому вопросу, но, скорее, вместе с большинством считал эту логику лицемерным самообманом.
В любом случае, сложно сказать, плакало существо в ногах от боли, от страха за детеныша или от страха за себя.
Добившись своего, оно снова сжало челюсти, стараясь не отпускать на свободу больше крови. Но она уже не слушалась и текла из-под складки губ, как вязкая слюна у бешеной собаки. Создание смотрело на замершего ребенка застывшими глазами затаившегося гепарда, как будто могло и собиралось броситься наперерез, если он сделает еще хоть шаг вперед.
Но только не могло.
И оно не дернулось, когда этот обретший новое имя Ларк приблизился к мальчишке сзади, прежде, чем любой из двоих стоящих над ним хищников успел решиться отойти от добычи.
Ребенка схватили за руку и оттащили назад, в дом. В тепло. Хотя бы.
И тогда существо обреченно-облегченно опускает голову и сочная связшаяся нить повисает с его губ до самой земли. Оно больше не сопротивляется, когда его откидывают ногой обратно на землю, переворачивая на спину. Оно больше ничего не хочет. Оно сообщает всему миру, что устало.
— Лежи на спине, — тихо велит горностай. — А то из тебя все вытечет.
Молчание растворяется в собственной тяжести.
— У тебя еще что-то осталось? Закрой себе там все. С открытым горлом долго не проживешь. Кайт, нож! Куда пошел? Нож подними!
Ему не отвечают; только глаза стекленеют, теряя любое выражение. Создание предпочло танатоз любому продолжению любых взаимодействий.
Оно устало. Разве оно неясно это показывает? Устало. Оставьте. Оно больше для вас не живое.
И обоих людей это устроило. Как по учебнику, они потеряли интерес к тому, что выглядело как труп; они ушли.
Природа скептически относилась к потребности хищника держать добычу живой настолько долго; природа собиралась выпить свою долю сегодня, иначе зачем люди вынесли на поверхность свою дьяволову добычу. Но она, так и быть, не торопила.
Земля терпеливо хранила росписи на старом договоре и не спешила забирать свою десятину, каковая полагалась ей с каждой добычи. Исключение есть исключение, какое ей дело. Пока просили не забирать, она молчала. И милая тень, накрывшая серое тело, как верная горюющая женщина, могла не переживать. Природа помнит свой уговор, она терпит это создание на своем лоне, она его не забирает. Смотри.
Разве мог бы он отдыхать, когда окружавшие его люди ушли, если бы земля не помнила своего уговора с богами?
Смотри.
Смотри, но помни, что за детенышей никто никогда не просил. И с детенышем будет по справедливости; детеныши платят полный счет. Береги его.
— Это вообще что было?
— Пиздец. — Кайт отвечает похвально честно и прямо. Это даже приносит успокоение, почти заставляет выдыхать.
Хотя бы не придется начинать с доказательств, что что-то пошло не так.
— Ты понимаешь, что собирался его убить?
— Да я не хотел, на самом деле. Просто оно... блядь, да я взбесился так. Пиздец, но не собирался я его убивать.
— А за минуту до этого ты практически на коленях умолял его отгрызть тебе голову. Кайт, у меня по поводу всей этой ситуации только один вопрос возникает: ты сильно ебнулся? Или это еще лечится? Это что, блядь, было все? Ты сейчас в город поедешь нервы лечить, нахуй.
Он не хотел бы сейчас давить, но не мог. То, что только что случилось, было не красным флажком, а кровавым штандартом, развевающимся над лесным пожаром.
— Стоут, слушай. Это пиздец. Я не спорю. Слушай... Слушай. Нам надо от него срочно избавляться.
Стоут не отвечает, лишь застывшим взглядом оценивает все еще трясущиеся пальцы товарища.
— Нам надо его куда-то деть. Я думаю, уже не важно, с прибылью или без. Если он тут проболтается еще хотя бы пару месяцев — нам пизда.
Друг снова не отвечает, но на этот раз его молчание тяжелеет. Это утвердительное молчание, так явно отличное от любого другого.
— Я ставлю красную отметку в календарь. Через два месяца его не должно быть. Так или иначе. Пусть это будет чужая головная боль. Я ебал. Нам не выжить еще полгода с ним.
Chapter 26: = Новый друг
Chapter Text
-3-
Когда стальные зубы поехали вниз, раскрывая узкую лакуну в стене бережно, как разворачивая кулек с новорожденным, они то ли нарочно, то ли по твердолобой нетактичности своей создали в этом небольшом помещении почти кощунственный ареол интимности.
Как можно даже железу вести себя так вульгарно, когда ты вынужден сосуществовать с кем-то в небольшом помещении и походных условиях, где тебе лучше выучиться манерам и соблюдать закон общежития. Даже если ты воссоединяешь своего гостя с его другом.
-2-
— Слушай. По-послушай. На, на, попей.
Он поднес бутылку к решетке, лихорадочными руками отковыривая крышку от горлышка.
— Пожалуйста. Те-тебе же совсем ничего не давали. На, ну прими хоть воду! Я не хочу сидеть рядом с трупом! Ну пожалуйста!
Он снова начинал заикаться, приближаясь к этой стене. Смешной какой. Ни один сантиметр этого каменного мешка не казался дружелюбным, но этот кусок стены буквально лаял, как цепная собака. Эта дальняя стена, эта ниша в ней — они просто ненавидели теплое двуногое, которое всего лишь предлагало поделиться своей водой.
Пошел прочь!
Но он ведь не заткнется, нет? Не-е-ет... Какое дело тому седому человеку, возникающему и исчезающему, как призрак, до того, что они такие шумные, что на второй день они начинают суетливо приставать и нет ни одного способа заставить их уняться.
Черт, протыкали бы им голосовые связки, прежде чем бросать сюда, и отрубали бы конечности... Хватит шуметь в этих стенах. Они не терпят высоких температур, прохладной испарины волнения и этих ваших безудержных сотрясений воздуха. Стены этого не любят. И Дальняя Стена — в особенности.
— Эй... — с крика человеческий голос удивительно легко поскользнулся в шепот. — Эй, ты ведь еще живой...
Блядь!
Но он из лучших побуждений, конечно. Несчастный идиот.
Запертая в узком проеме за решеткой фигура одним судорожным движением развернула голову, распахивая глаза, голову, словно в нее плеснули раскаленными углями, а не водой из бутылки.
Уймись, придурок. Не трогай.
— Слава богу! А... а может ты не понимаешь язык? Ты вообще меня слышишь? Черт, может...
Суетливое заботливое создание было слишком глубоко занято своей радостью от того, что сосед жив.
-1-
— И значит, ты его выпускаешь оттуда? Иногда. Или как это работает?
— Да, где-то раз в... раз во сколько-то дней, не знаю. Как пойдет. Ну, да, он выходит немного размяться. Поесть, попить... — Мужчина с сединой осекся.
— Ммм... А как обратно загоняешь?
— Да никак. Он сам быстро возвращается.
— И ты его закрываешь.
— И я его закрываю.
— И он знает, что ты его закроешь. И все равно залезает. Удивительное создание, конечно.
— Да, у меня есть чувство, что ему там даже нравится. Может, считает, что он там лучше защищен. Я не знаю, я не дрессировщик, но к моему удивлению, похоже, его тут все устраивает. Стой. Ты же не собираешься совать руку?
— Расслабься, я просто смотрю время. У жены завтра день рождения, мне надо быть дома в восемь.
— Завтра? Почему не сказал?
— Да мы не хотим вот этого всего. Завтра утром полетим вдвоем культурно проводить время. У нас будет приватный тур по Tate Modern; там какой-то художник новый, ей встречу организовали... Она его фанатка теперь. Этот... блин. Черт. Ну забыл, ну бывает. Главное, там все организовали. Ну, короче, ты за меня не переживай, я выдержу, не первый же у нее день рождения на моей памяти.
Они помолчали.
— Смотрит на тебя. Так забавно. Как лисица из норы. А другой раз мне кажется, будто мы ему совсем не интересны.
— Поверь, тебе кажется. Он весь внимание.
-3-
Новый друг вытек со своего каменного ложа, конечности его – сдавленные паучьи лапки. Человек сидел на полу и смотрел на него, больше не произнося ни слова.
Больше не лезешь обниматься?
Устал. Хоть и взволнован. Или напуган?
Новый друг провел по нему почти невидящим взглядом, закидывая руки наверх, вытягивая позвоночник к воображаемому небу где-то там, бог знает как далеко наверху. Он бы выбросил ладони вверх, растягивая свое тело, изгибая скелет и суставы в подобие тугого лука и растягивая на нем свои залежавшиеся мышцы, как натягивают тетиву, до звона и едва слышного хруста. Но он так не может — и приходится заламывать локти, закидывая руки за голову, чтобы не упереться в шершавое серое твердое небо над головой.
Он не торопится, он тянется и тянется, как кошка ласкается под солнцем — так он ласкался к обилию пространства, иногда бросая лениво-тоскующие взгляды на напряженно смотрящего в упор человека. Скорее проверяя, что тот все еще здесь и не просочился на волю между прутьев решеток.
По крайней мере, он больше не предлагал воды.
-2-
— Прошло уже два дня. Тебе надо хотя бы попить. — Он уговаривал шепотом и уже за это можно быть благодарным. — Ну пожалуйста, хотя бы немного. Тебе же совсем ничего не приносят. Тебе нужна хотя бы вода. Или ты хочешь... — Замолчал, запрещая себе договаривать, пересобирая свои мысли. — Господи, сколько они тебя уже так держат? И что же ты успел тут увидеть...
-1-
Человек с проседью смотрел сквозь ребра решетки не мигая, не шевелясь, как будто даже чего-то ожидая. Смотрел с каким-то смутным сожалением и почти разочарованием.
— Посмотри на себя, выглядишь лучше, — наконец выкладывает он перед собой слова, как тяжелые кубики, будто давая последний шанс то ли себе, то ли лисице в норе.
Но лисица все так же смотрит на него своими немигающими глазами-бусинками. Лисицы не отвечают, они ждут, когда пропадет решетка, чтобы утечь сквозь пальцы скорее, чем успеешь моргнуть. Лисицы не понимают человеческую речь, они могут только повести носом на запах сырого мяса. Мяса этот человек не принес. Значит, лисице оставалось только смотреть на решетку.
— Ты так и не сказал ни слова. Мне говорили, у тебя красивый голос. Может быть, если ты меня порадуешь, ты что-то получишь. — И его самого передергивает от собственного обещания.
Но лисица не открывает пасти, ее зубы плотно сцеплены между собой.
— Ты ведь понимаешь речь, — и за этим голосом читалось задавленное тяжелым опытом, но бессильно-детское «это ведь нечестно». — Ну хоть моргни в ответ.
Лисицы не моргают, когда смотрят сквозь решетку. Они ждут или чтобы человек ушел, или чтобы он открыл решетку.
— Черт тебя дери.
-3-
Человек неуверенно поднялся из своего угла, не способный распрямить до конца колени, придавленный то ли дурным предчувствием, то ли усталостью.
— О... Т-тебя все-таки выпустили? Как ты? Я-я друг, я не причиню тебе вреда. Я хочу помочь. Как ты... как ты еще стоишь на ногах?
Что успел заметить новый друг, так это дрожащую нижнюю челюсть. Кто дергает за ниточки твои дрожащие губы, теплый человек? Ты боишься?
— Ты как стоишь-то? — голос наливается смелостью, как апельсин из южных земель, клонит свою ветвь к слому. — Тебе помочь? Я думаю, тебе надо присесть.
Он совершает вперед один шаг. Другой. На подрагивающих ногах, упрашивающих хозяина не приближаться к новому другу.
Но как можно бросить человека, которому уже как минимум два дня не давали ни воды, ни еды, правда? Должно быть, он просто не понимает языка, он напуган. Главное в такой ситуации не потерять человеческий облик самому, нельзя перестать видеть в нем живого человека, даже если он сейчас жестоко дезориентирован.
Наконец, они уже так близко, чтобы можно протянуть руку
— Давай я тебе помогу. У тебя кружится голова?
И цепкие, как лесная паутина, пальцы обхватывают эту добрую протянутую руку.
Эту руку, которая плеснула водой. И эти губы, которые предлагали поделиться едой, пропускают испуганный вскрик.
— Я друг! Я друг! Я друг! Отпусти!
Но новый друг не отпускает.
— Мне больно! Мне больно! Отпусти!
Он начинает выкручивать эту руку, сжимая пальцы, пока писк страха не превращается в вопль боли. Кажется, он вывернул запястье. Кажется, теперь он сломал руку.
Человек уже больше не просит поверить, что они друзья, человек слишком занят тем, что ему больно. Он орет и скулит, извиваясь на полу, отброшенный, как вскрытая пачка жвачки с неправильным вкусом.
Ничего, сейчас любой вкус подойдет. Только... Дай сперва походить.
И фигура начинает движение по контуру стен, обходя кругами свою скулящую и такую добрую, милосердную добычу. Наслаждаясь то ли ее нытьем боли, то ли своей способностью ходить.
Круг за кругом, круг за кругом, работая мышцами ног, то ускоряясь, то замедляясь. Так бегают кругами выпущенные в вольеры из маленьких клетушек животные.
Кажется, теплое создание на полу снова обрело дар речи. Кажется, оно куда-то поползло.
Странное, кружащее вокруг него существо не реагировало. Оно ходило и ходило без цели, и было в этом метании от стены к стене что-то более зловещее, чем тоска доведенного до скотства человека. Так рысь мечется из угла в угол, теша себя мечтами о сочном куске мяса.
Он слишком упруго ходит, слишком ровно держится для человека, которому как минимум сорок восемь часов уже не давали подняться, не приносили ни еды, ни воды, заперев в крохотной бетонной щели между небом и землей. Он пружинит своей сосредоточенной злой походкой, не обремененный и проблеском работы мысли, как раздраженное дикое животное. У раздраженного дикого животного в неволе не бывает друзей.
Раздраженное дикое животное видит вокруг корм и врагов; и неважно, являются эти враги обидчиками или конкурентами за корм.
«Но я же столько раз предлагал поделиться... Столько раз», —хнычет про себя человек, баюкая сломанную руку.
А животное бормотало бормотало и бормотало на самой грани выдоха, рассыпая слова, будто горох, под ноги:
Sœurs-serpents, sœurs-serpents...
Самое неприятное в этом животном было то, что оно жрало живьем. Оно не сломало шею, не разорвало артерию одним быстрым ударом. Оно, избалованное безнаказанностью за крики, пожирало живьем, даже не сминая трахею. Стены в робком молчании слушали затихающие вопли, они с ужасом свидетельствовали струю крови из раскушенного пополам языка. Им тоже нужно привыкать, новорожденным неженкам.
И вдруг эта сверкнувшая простодушно-плотоядная улыбка... Так пришедшая в голову остроумная идея просвечивает сквозь череп, как пламя свечи играет сквозь бумагу. Человек уже терял сознание от кровопотери и болевого шока, пуская кровавый ручей из того места, где раньше болтался откушенный родными зубами язык. И существо приникло к этой одной сплошной ране, лакая горячую кровь, как из чаши, даря самый страстный поцелуй, на который было способно; будто шутя над самой его концепцией, будто криво переводя на человеческий язык свою благодарность за всю предложенную заботу.
Chapter 27: = Мерзость
Chapter Text
— Отпусти. Ты хорошо меня накормил, я ценю это. Я тебя не трону. <...> Ты не пожалеешь о своем милосердии, — будет оно снова выжимать яд из своих губ.
— Он... Это... Это тварь. Это просто мерзость. Перед лицом Бога и человека. Их не должно существовать.
— А ты ждал, что его будет тошнить по углам радугой? Я никогда не говорил, что заводить такого это хорошая идея.
— Он перестал возвращаться на свое место, когда я дал ему четвертого. Когда я спустился вниз... он просто сидел у стены. И он... оно смотрело на меня, будто издевалось. Нет... Не издеваясь, оно... Этот взгляд, он ждал, что я буду делать. Кровь повсюду. Черт. И оно ведь его даже не убило. Оно его не убило.
Тварь не убивала своего четвертого пленника. Она его хранила. Перетягивала раны жгутами из обрывков одежды и хранила живым.
— Оно никак не убьет последнего. Оно делает хуже.
Ветала ходила кругами по своей небольшой клетке, снова и снова замеряя количество секунд от стены до стены. Меньше, чем нужно человеку, чтобы сделать даже четыре полноценных широких шага. Но ветала не жаловалась. Ее невольник не смог бы теперь и такого. Она заботилась о нем, по-своему, но заботилась.
— Эти крики... Боже, он орет так страшно. Так стонет. Я хочу его убить. Я хотел убить его в первый день, но я боялся оставить эту... эту тварь без еды. Я думал, она кончит дело быстрее. Ну за сутки, ну за двое! Когда я спустился вниз... оно посмотрело на меня таким взглядом. Оно поняло, что я хочу сделать. Оно встало между нами, оно откуда-то знало, что я не буду стрелять в него. Оно просто стояло и смотрело, смотрело так, будто стоит мне только приблизиться к прутьям еще на шаг, и оно просто утащит меня к себе сквозь этот металл. Я ушел. И я чувствовал, как оно смотрит мне в спину своими... своими мертвыми глазами. Мне снится этот взгляд.
Сначала ушли пальцы. Потом — кисти рук. Ветала теперь контролировала свой рацион. Ветала была экономна, она не видела смысла сжирать все за раз. Она знала, что не растянет этот мешок с мясом надолго, но она старалась. Дозированно поила, но знала, что жидкости надолго не хватит. Поэтому и не было смысла раскатывать губу. При их запасах жидкости, у них на время вдвоем было не больше недели. Главное, не дать умереть раньше.
Поэтому — конечности. Верхние. Нижние. Уши. Губы. Язык... язык опасно. Там вены. Надо трогать везде, где кровь свернется быстро. Везде, где можно перетянуть или эффективно заткнуть тканью.
В остальное время она человека не трогала, давала ему разделять свое горе со своим богом и своими молитвами, пока гуляла от стены к стене кругами стервятника, обхаживая свое маленькое королевство.
— Ты должен вернуться туда. Иначе превратишься в очередного Кефея.* Будешь приносить жертвы этой подземной тьме до конца дней своих. Держать их в неволе хуже, чем дикого волка, нужно быть сильным. Тебе придется его пересилить.
— Убей уже, наконец. Ты не получишь ничего, пока не убьешь его, — спокойно просунул слова между прутьев решетки человек с проседью, словно подбросил в воздух ледышки. Тварь смотрела на него тупыми глазами мертвой барракуды, не подавая и малейшего сигнала, что понимает смысл человеческой речи.
Все, что она сделала в ответ — лишь угрожающе проскользнула вперед, вставая между входом в камеру и тем обрубком, который за четыре дня остался от пленника, не отрывая своих немигающих глаз от вторженца. Как дикий зверь, она без слов сообщала, что теперь сцепится за свою добычу, потому что теперь ей сил хватит.
Выкормили. Она больше не голодает.
— Убей, я сказал.
Она и не шевельнулась.
— Я знаю, что ты понимаешь речь. Черт. Убей. И получишь свежее мясо, я тебе обещаю.
На лице гладком, как шторы в доме покойника, не отражалось и намека на то, что предложение рассматривается. Может, она не верила ему. Может, свежее живое мясо не казалось ей более заманчивым, чем то, что она имела сейчас. Или же она просто не понимала ни слова.
Или же она просто не понимала...
— Я не знаю, как оно поняло. Как оно почувствовало, что этот должен был быть последним. Оно тянет его и тянет... Я надеюсь, он уже не приходит в себя. Я не знаю, сколько крови он потерял, но еще жив. Еще жив! Как оно никак не убьет?! Закончились руки, ноги. Оно теперь обгладывает щеки. Отрывает куски от боков. И оно... оно всегда встает между. Оно не дает даже пристрелить. Я больше не сплю, я вижу во сне это лицо. Тупое, как у дикого животного. Там нет ничего, ничего, что о них говорят. Ничего, кроме угрозы разорвать глотку, если я посмею вмешаться в его гастрономические ритуалы. Оно только ходит и ходит кругами, жрет и следит. Боже... Слышишь? Псы сходят с ума. Каждые часа четыре они так заливаются. Я повешусь...
— Я все меньше верю в то, что ты понимаешь речь. Я тебе обещаю, это не твой последний. Убей — и получишь еще.
— Когда его впервые мне показали... Боже, он казался таким слабым. Он почти не шевелился. Он боялся пошевелиться. Или не мог, или боялся... Или ему просто было больно от этой штуки во рту. Я знаю, он страдал. И потом... потом просто забился в угол, как только отпустили. И лежал. Мне казалось, его можно трогать голыми руками. Мне казалось, к нему можно просто зайти. Я еще смотрел на него и думал: «Боже, каким образом он еще жив? Так плохо выглядит; что с ним делали?». Четверых. Я понимал, что ему нужно живое мясо. Я согласился, что дам ему четверых. Надо было одного... Не больше. Он слишком... Я дал слишком много.
Это были не шесть дней — шесть лет. Он готов был бросать дом или вешаться самому. Кажется, он почти сошел с ума. Он пропустил несколько встреч просто потому, что не смог уследить за временем. Отправить сообщение стало испытанием. Всего неделя, всего неделя. Но как она его выела... Как будто кто-то вычистил ложкой авокадо из кожурки.
Когда ему каким-то чудом все-таки на шестой день удалось пустить пулю в практически бесчувственные остатки тела в углу, он содрогнулся. Но не от облегчения, а от ужаса. Как будто тварь могла в порыве злости выломать прутья или утащить нового человека к себе взамен недоеденных объедков прямо сквозь них.
Неужели он действительно испугался злости запертой твари?
Но на этом тупом лице схваченного трупным окоченением хищника снова ничего не отразилось. Оно лишь медленно повернуло голову и плавно, не торопясь, приблизилось к своей жертве. Убитой уже не столько из жалости, сколько из какого-то внутреннего протеста. Тому, что оставалось от этого человека, было уже все равно, что с ним делают. Скорее всего, душа его была уже на небе, и последние часы работы этой зловредной сердечной мышцы не сильно ей мешали. Безрукое, безногое, с обглоданным заживо лицом... И эти насмешливо валяющиеся совсем рядом собственные кости.
Тварь лишь проверила, что сердце встало.
И опустилась на холодный бетон у стены, будто кошка у окна. Больше защищать добычу смысла не было.
— Мне следует убить тебя. Заморить голодом. Ты мерзость. Мерзость, не заслуживающая присутствия в этом мире.
— А вот вы органичная часть моего мира, — неожиданно разомкнуло оно губы и слова бархатным рокотом перекатились от стены к стене, любовно передаваемые от бетона к бетону, как сокровища на бархатной подушечке. — Не представляю, как жить без вас.
Оно снова обратило лицо к человеку. И теперь оно было спокойным, почти нежным, с глазами, сдавленными ласковым прищуром. Так кошка любовно оглядывает своего хозяина, сидя на солнышке.
— Отпусти. Ты хорошо меня накормил, я ценю это. Я тебя не трону. У меня теперь достаточно сил, чтобы выжить на воле, если отпустишь. Я буду как одна из этих ваших птичек... Ммм... Когда вы держите их в питомниках, раненых, кормите, а потом выпускаете в природу, стоит им нарастить новое оперение. Я буду такой птичкой. Меня уже можно отпускать. Я выживу. Отпусти. Ты не пожалеешь о своем милосердии.
О, оно выглядело теперь куда лучше. Его кожа налилась цветом, лицо разгладилось какой-то глубинной упругостью. Оно казалось практически живым, почти румяным, почти теплым.
— Ты мерзость.
— О, не бойся. С тобой такого не будет. — Оно поддело тонкую, как спица, лучевую кость на полу. — Я правду говорю. Отпусти.
На следующий день весь пол перед камерой был усыпан обрывками одежды, костями и кусками холодного мяса. Тварь выпотрошила, выжрала последнее тепло стынущего тела, в обжигающей досаде швыряя останки прочь.
___
*Кефей - отец Андромеды.
Chapter 28: - Радуй дохлым воробьем (Нидерландская поговорка)
Chapter Text
Стоут смотрел навстречу палитре полузакатных отсветов, игравшихся в каплях брызг.
Им, сучатам таким, было весело. Можно смело клясться, они даже хихикали, пока летели прочь от остервенело трепыхающегося в луже ледяной воды тела. Ветала шелестела по глубоким рытвинам-лужам своим телом, как лисица скачет по сугробам, вылавливая мышь. Только она не пыталась никого достать, она отмывалась.
Плескалась, как взъерошенный воробушек в луже, жадно заглатывала воду, разводила ею по телу кровавые пятна, зарывалась пригоршнями в волосы, то запрокидываясь, то снова ныряя. Отмывалась. С отчаянной яростью, не щадящей ни себя, ни целесообразность.
Но Стоут не стал обрывать; он мог бы выстрелить, мог бы заставить его перестать, забиться в угол между размытой ледяной землей и стеной, заставить просидеть до утра забитой крысой в углу гуманной ловушки.
Но он почему-то не стал. Должно быть, вымотался.
Тварь ненавидела воду; особенно свежую. Вода им не нужна и вредна, тот маленький объем жидкости, что нужен для замещения испаряющегося с поверхности кожи, они добирают с мертвых тел и затхлых луж. Неестественно, что тварь плещется в воде, как голубь — в песочнице. Должно быть, что-то ее сильно беспокоило и злило. Возможно и скорее всего, она пыталась смыть с себя запах человека.
Каждый справлялся с недавним эпизодом как мог; похоже, напугать удалось всех. Даже существо не ощущает себя в пределах нормы, раз теперь отплевывается от воды с кровавыми комочками, снова и снова бросаясь вниз, где под коленями земля мешалась во все больше размокающую кашу, трепыхаясь уже не столько на привязи своей цепи, сколько рвясь на удавке своей природы избегать воду.
Они вывели ее из равновесия, это можно сказать точно.
Когда Стоут возвращался к существу, оно все еще билось, как рыба на леске, не отрезая и сантиметра от полотна своего внимания на приближающегося человека, одержимое своей новой идеей чистоты. А Стоут и не требовал внимания. От утомления даже оружие не ощущалось на теле как средство защиты, оно было не нужно, оно находилось там для ритуальной формы, чтобы внезапно снова ощутить его, когда от броска твари усталость сама схлынет с тела.
Но она не бросается. Падает замертво, едва человеческое дыхание потревожило мертвеющий ореол воздуха в опасной близости. Падает, как падает в ящик марионетка.
Извернутое в болезненную позу существо раскинулось на животе, рука вывернута через спину, вторая — заломана под ключицу, шея перегнута, лицо погружено в мутную воду. Глаза безжизненно приоткрыты, лишь едва обнажая закатившийся под свод век зрачок. Так у обочины валяется труп сбитого насмерть хайкера.
Человек останавливается, первобытный голос на той стороне черепа разумно советует избегать себе подобную падаль. Он убеждает, что ни одно живое создание не может валяться в такой позе, что оно бы начало захлебываться.
Первобытный голос советует оставить тело птицам и убраться.
Но Стоут не слушает этот голос, хоть и останавливается.
— Перевернись, — устало вытряхивает он слово, словно перекрикивая собственный инстинкт.
Но существо не реагирует.
Бесполезный, совершенно беспомощный трюк, больше не способный отвести угрозу.
«Пройди мимо, человек, тебе нечего здесь делать. Уходи, проваливай», — шипела эта поза.
— Перевернись.
Чуть не роняет следом «я не буду ничего с тобой делать», но в самый последний момент презрительно заглатывает собственные слова.
— Придурок, ты кого обманываешь?
Человек все-таки подступает ближе, чуть пинает носком тяжелого ботинка в вывернутое плечо.
— Давай-давай. На спину.
Неужели надеется, что человеку наскучит беспокоить безответное тело и он сам отстанет? Как любое млекопитающее, человек испытывает развлечение, если на его действия следует реакция... Если ответа нет — это перестает быть забавным. Но это не значит, что человек пройдет мимо.
Стоут не ищет забавы. Ему нужно, чтобы тварь перевернулась на спину.
— Переворачивайся. Я хочу видеть твое лицо. — Человек бьет ботинком сильнее. — Тебе некуда деться.
Угрожать напрямую снова применять силу лень, угроза тратит слишком много энергии, а они все здесь страшно устали.
И все-таки, все-таки тварь все правильно считывает. Руки медленно ползут, как неприятные белые змеи, выправляются, упираются в траву и отталкиваются от земли. Тварь медленно приподнимается и садится, подбирая ноги, укладывая предплечья на колени.
Она не сжимается в мячик, но однозначно подбирается. Не смотрит в глаза, не смотрит в лицо, не смотрит в корпус и даже не смотрит в ноги. Куда-то мимо. Может, старается быть не здесь, так узнаваемо по-человечески. А может, это всего лишь оцепенение мелкого хищника, придавленного к земле.
Но неужели... оно что, оно плачет?
Он весь измазан кровью, землей, мокрый и взъерошенный, как облитая из ведра кошка. Затихший.
— Посмотри на меня.
Стоут поддевает его подбородок шокером, не решаясь пока снимать с пояса пистолет. Существо устало, оно не в ладу с собой. Доставать летальное оружие им обоим ни к чему. Шокер... шокер другое дело.
— Н-да, ну и хуйню ты устроил.
На первый взгляд человека все удовлетворяло. Разбитое лицо уже сошлось; сученыш был бы совсем безумцем, если бы позволил покровам оставаться открытыми вблизи воды.
Стоут обводил глазами затянувшийся овал покрытого кровавыми разводами лица. Ни гематом, ни синяков... Да, этим они и хороши. Либо это открытая рана, либо это ровная кожа. Красиво. Ни опухолей, ни отеков...
Разводы отмываемой крови мешаются с разводами пропитанной землей воды. Как будто его и правда только что выволокли из подземной норы, съежившегося от касания свежего воздуха.
И... Да, он плачет. Хорошо плачет; тихо и горько. От боли и страха.
Но не собирается атаковать. Он действительно устал. Стоут видит теперь это очень хорошо и это расслабляет.
Существо хочет, чтобы его оставили в покое, оно, кажется, готово даже слушаться каких-то простых команд, чтобы только не беспокоили.
На него произвел впечатление преподанный урок.
— Ебнуть бы тебя еще раз... Я не буду. — Тут же уточняет. Человек пришел сюда не за конфликтом. Ему нужно, чтобы тварь оставалась сжиматься в свой комок спокойно, послушно поднимая лицо к обзору.
Лицо, залитое слезами, которые продолжают течь.
Хорошо его испугали. Так и надо.
— Сиди спокойно. Будет не больно, не дергайся.
И человек достает из кармана хрустящую пачку.
— В целом, поделом тебе. Много ума надо, чтобы, получив наказание за одного, пытаться еще что-то выдать на сдачу? Ты на что теперь надеешься? Или что, так ебнулся от того, что били?
Человек кое-как смог выковырять толстой кевларовой перчаткой влажную салфетку. Он может позволить себе роскошь сосредоточиться на этой задаче. Тварь и правда измотана, слишком занята тем, что ей страшно, слишком поглощена тем, что было больно.
— Вверх смотри.
Человек смывает с этого правильного лица остатки кровавых и земляных разводов, выбрасывая пропитанные бурым салфетки на землю. И тварь дается, не отворачивая лица, разрешает себя чистить. Интересно, можно ли их так приручать вдолгую? Заставлять под страхом боли сидеть абсолютно смирно и безопасно. Стоут о таком не думал, при нем таких задач не ставили и не добивались.
— Нельзя тебе в воду. Что ты себе тут напридумывал...
Человек разводит салфеткой брови, ерошит их, выскребая размокшие кровавые корки, снова разглаживает белой тканью. Он достает комочки из уголков смыкающихся век — и тварь разрешает залезать себе в глаза. Он заводит пальцы за уши и с усилием ведет оттуда по челюстной линии к подбородку — и тварь приподнимает голову. Человек доходит до шеи — и тварь вытягивает ее.
Значит, понимает, что происходит. Абсолютно послушная без вербальных приказов. Почти доверчивая.
— Я не знаю, на что ты рассчитываешь. И зачем полез в воду. Неужели после того, что ты тут натворил, надеешься, что я захочу помочь тебе, как в тот раз?
Существо не отвечает. Оно молчит. И Стоут с опасным и суицидальным удовлетворением понимает, что все-таки, все-таки, ну все-таки, будь на его месте Кайт, скорее всего, оно бы сейчас рвалось и дергалось. А он может. Может вот так охватить рукой с салфеткой эту шею — и оно лишь сильнее запрокинет голову.
Стоут трогал тварь по лицу и горлу, а тварь послушно позволяла это с собой делать и беззвучно плакала, подставив лицо ветру. И небо пило ее слезы.
Chapter 29: - О зубах и повадках
Chapter Text
— Что это?
Жаворонок опирается о стебли травы своими тонкими ногами.
— Ему нельзя в воду — он продолжает в нее бросаться. Я делаю так, чтобы ему не нужно было бросаться. — Горностай не рад чужому присутствию.
Но птичка спрашивает разумно: моют покойных, а не добычу. Природа разделяет вопрос маленькой птички; добычу положено поглощать, а не перекладывать из угла в угол.
Стоут издает неопределенный звук. Хуесосить товарища при этой зелени такой же идиотизм, как пытаться устраивать разборки при твареныше.
Но Ларк настойчиво угрюмо-любопытен; любопытство это ощущается спиной так же хорошо, как если бы в нее кидали камни. Это скорбное горькое любопытство, проявляемое к заклинателю змей тем, чей друг вчера скончался от укуса кобры.
В принципе, все эти траурные вопросы справедливы. И, наверное, на них следовало бы отвечать должным образом.
— Не бойся, подойди, — наконец подзывает Стоут. — Сейчас можно.
«В чем разница с тем, как было еще пару часов назад?» — не спрашивает Ларк, делая нервные два шага вперед на дергающихся то ли страхом, то ли злостью лапках. Едва ли эта маленькая птичка сама понимала, что из ее тяжелых эмоций есть что. Они слишком тяжелые для такой легкой головы. Маленькая птичка, слетевшаяся на трупный запах питаться падалью. Жаворонок-трупоед. Странное у тебя имя, человек.
— Сейчас он тебе ничего не сделает. — Но на всякий случай мужчина бросает дополнительный взгляд взгляд на мертвенно-спокойное лицо под своими пальцами. — Он сейчас напуган и не хочет нового столкновения. Но один к нему не приближайся. Пока. Потом он начнет тебя бояться — тогда сможешь.
— Как понять, что можно?
— Я передумал. К этому ты уже не сможешь. Если будет следующий раз — с новым попробуешь.
Сидящее на траве существо не несло на себе даже отсвета интереса к приближению второго человека. Эта свежая теплая особь теперь имела такое ничтожно малое значение, что с тем же успехом могла и не существовать. Ее тепло не про поджавшее ноги голодное создание, а потому и создание было больше не про него.
— Как понять, что можно? — голос Ларка бесцветно-мстительно стелется вдоль взгляда.
— Видишь, он на тебя больше не реагирует. — Молодняк тоже кому-то надо учить. Стоут чувствует порыв менторски обернуться, но все-таки, все-таки, все-таки… было бы славно не превращать одни похороны в их серию. — Все просто. Если они тебя подзывают, просят, предлагают — держись подальше. Если он делает все, чтобы ты потерял интерес и оставил в покое — значит, он тебя боится. Значит, скорее всего, постарается держать дистанцию. Но. — Он отбросил последнюю салфетку, набрасывая на снова оголодавшее существо финальный контрольный взгляд. — Это тоже не гарантийный талон на твою шею. — Пятен больше нет. — Но правило простое: если он с тобой заговорит, это значит «нет». Они могут выблевывать любые слова, но это просто варианты просьбы дать до тебя добраться. У них бывают сложные процессы в головах; сложнее, чем пожрать и выжить. Но смысл в том, что… хм. Как сказать. Что бы там, на той стороне черепа, ни происходило — оно не про нашу честь. Понял? Поэтому, черт тебя дери, никогда, никогда, не слушай их нытье! Уж тот урок, надеюсь, ты усвоишь хорошо.
Ветала больше не плачет. Она начинает слушать, напрягаясь. Стоут цокнул языком на это, но продолжил:
— Но, как и с любым живым существом, он опаснее всего когда загнан в угол. Если он будет меня бояться слишком сильно, я тоже не смогу трогать его лицо вот так — он бросится, когда я пересеку определенную черту. Но если он верит, что я не хочу его убивать, но могу, тогда, соблюдая всю осторожность… — Мысль дает осечку. Горностай тяжело заглядывает в немигающие кукольные глаза.
Ему безразлично, что на его примере учили какого-то странного нового неопытного человека. Ему плевать на маленькую птичку с глупой головой до тех пор, пока она находится в защитной тени опытного ловца на зверя. Но интерес сразу возрастет, если жаворонок останется один. Стоут это понимал. Со словами надо быть осторожным.
Но пока тварь просто терпеливо ждет, когда оставят в покое. Нервируется затянувшимся присутствием и тихонечко выжидает, чтобы отпустили. Солнце зашло за тень, до восхода есть еще очень много времени — хочется устроить передышку.
И человеку это совершенно понятно.
— Вот, смотри. — Стоут тянется к поясу и достает свой походный нож. Эта полоска железа еще не вспарывала и мышиной кожи; она чиста, не пахнет кровью. Медленно, почти вопросительно человек поднимает сталь, ведет к уровню глаз, показывая.
Тварь внутренне подбирается, сжимаясь, но не двигает и мускулом. Кажется, она понимает смысл слова «демонстрация». — Видишь? Если бы на моем месте был Кайт, он бы уже бросился. И я бы не смог уловить, в какой момент он решил это сделать. Думаю, он бы смог повалить меня сейчас на спину. А в этом случае я бы продержался не дольше твоего приятеля. — Как бы ему хотелось видеть лицо Ларка, но горностай не может позволить себе отвести глаз от хищной твари, которая в каждую отдельную секунду времени принимает отдельное решение, в достаточной ли она опасности, чтобы начать отчаянное сопротивление. — Он бы дрался не на жизнь, а на смерть. Думал бы, что я в любом случае настроен убивать. Но он знает, что я не буду. Поэтому я могу сейчас держать нож вот так. И даже прикоснуться острием к коже вот так. Хотя ему и неприятно, он разрешит мне это делать. Потому что он понимает, что я не буду резать.
Статуэтка не смотрит на нож. Расфокусированным взглядом она не удостаивает особым вниманием ни один из объектов и одновременно напряженно сканирует сразу все, до чего дотягивается зрачок. Она нервничает. Но, кажется, готова поверить в обещание человека. А человек ведет острие все ниже, невыносимо близко, но больше стараясь не касаться кожи. Он совершенно честно не хочет случайно порезать, он по-звериному осторожен.
— А теперь я покажу тебе, что случилось с Марком. Открывай, — тонкая грань лезвия проходит между расслабленных губ, но в уголки рта не впивается. Железо не кусает, оно обещает, что игра будет честной. — Открывай. Я ничего не сломаю.
Слишком великодушно теперь с ним объясняться, но Стоут знает, что просит едва не слишком много. И тварь его не слушает.
Тогда сталь мстительно прикусывает — двигается вперед на пару миллиметров, изогнутым передним краем жестко облизывая белые передние зубы.
— Открывай, — человек произносит медленно, прожевывая каждую букву. — Покажи, чем ты убил его друга.
Челюсть дергается лишь на долю секунды, кажется, ветала хотела лишь перемкнуть сцепку челюстей плотнее, но лезвие успевает вклиниться.
Стоут медленно давит на рукоять, осторожно проворачивая на пробу.
А еще только меньше суток назад…
Человек тяжело вздыхает.
— Я не вырву тебе зубы за то, что ты попытался убить Кайта. Ты этого боишься? Открывай. Мне нужно только показать, как ты устроен.
Еще немного, еще один миллиметр и змеиная сталь чувствительно пролезла сквозь ослабшую смычку достаточно, чтобы стало слишком чувствительно. Тварь вынуждена сдаться, приоткрывая свою пасть.
— Во-от так, — человек снова плавно давит на ручку, на этот раз сверху вниз, пробуя импровизированный рычаг. Закусывать железо, особенно передними зубами, для них уже не так просто. Челюсть поддается и человек немедленно разворачивает лезвие. — Воооот так. Закусишь нож — разрежешь пасть. Я больше не двигаю, не шевелись.
Тварь стерпела и это.
— А теперь смотри внимательно на эти зубы, Ларк. Это то, чем они убивают. Потому что они обожают жрать, пока добыча еще дышит и дергается. Смотри, они не сильно длиннее наших, вот тут, видишь край? Он острее с внутренней стороны. — Кевлар скребет арку нижних зубов. — И здесь небольшой угол наклона назад. Это помогает держать в пасти. Но самое важное во всей этой системе… это вот. — Горностай скользит пальцем по ряду верхних зубов, останавливаясь за коротким, изогнутым, тонким недоразумением, торчащим из челюсти возле клыка. Небольшой аппендикс, щепка, отросток от здорового зуба. — Это вторичный клык. — Цепляет его за изогнутый край, тянет, как выманивают из норы мышь. Человек честно старается не делать это резко. И этот странный обломок медленно, нерешительно выступает, тянется, как погнутая шпага.
Теперь он похож на зуб. Пять миллиметров, сантиметр, два, три…
Зуб вибрирует, неприятно подрагивает, как зажатая паучья лапка.
— В этой штуке от семи до девяти сантиметров. Она утоплена в паз, а паз уходит глубоко в череп. Вдоль нее, — большой палец проходит вдоль костной ткани сверху вниз, подбираясь с кончику; без преувеличения бережно оглаживает, — проходит трубка, со стволом нерва. Вот здесь — на самом кончике — есть ямка не толще медицинской иглы в разрезе. Это выход нерва, он скрыт только тонкой мембраной.
Пальцы сами вспомнили острое прохладное касание вчерашнего вечера и эти воспоминания обжигают позвоночник, как тающая сосулька. Теперь, всего спустя ночь, он бы уже не посмел лезть в пасть без перчаток…
Дастся ли… Дастся ли ему еще раз так хоть одна тварь?
Снова проверяет лицо. Пока терпит. Но уже сильно нервничает. Почти боится. Надо осторожно.
— Поэтому эти зубы очень чувствительные. И они подвижны, смотри, я могу двигать его вперед и назад, вправо, влево и даже на несколько градусов поворачивать. Это их инструмент. Они чувствуют ими текстуру, температуру — все. Когда тварь впивается в тебя, они служат ей навигатором, через вторичный клык она опознает крупные сосуды. Иногда им нужно, чтобы добыча дольше оставалась в живых. И тогда они будут кусать, избегая повреждения крупных сосудов и органов. Иногда — наоборот. Иногда они могут даже поддевать этими зубами артерию и разрывать ее или убирать с пути, чтобы сберечь. — Кевлар нежно скребется по кончику и тварь содрогается под ножом всем телом, отчаянно сохраняя голову неподвижной, не напарываясь на острый край в собственной пасти. — Сссс... Больше тут не трогаю. Я не знал, что перчаткой будет больно. Спорю, когда тут трогает что-то горячее и мягкое, это приятнее. — Человек ласково усмехается. — Видишь? В конце концов, вся история оказывается про доверие. Он терпит, потому что доверяет мне и считает, что я ничего не сделаю. И я правда не сделаю. Однако для другого человека это может стать границей между терпением и отчаянием. Он будет терпеть, пока я для него умеренно предсказуем. Это баланс, который ты ищешь, если тебе надо держать их под контролем.
«Поэтому у нас с Кайтом теперь серьезные проблемы».
— Но. Представь, что ему удалось вцепиться в твою руку. Эти штуки прошьют ее насквозь легко. Это значит, что тебе ни за что не вырваться из хватки с целой рукой. Только если не заставишь себя отпустить. Они могут прекрасно удерживать в своих зубах человека — живого, мертвого — без разницы. Тащить, волочить… Упирается, болтается… Поэтому постарайся делать все, чтобы не оказаться в… ситуации.
Стоут вздыхает, собираясь с мыслями. В последний раз легко тронул изящный кончик и выпустил, как кильку в воду.
— Девять сантиметров это больше, чем расстояние между челюстями. В чем смысл такой длины? — подает жаворонок засахаренный в любопытствующем отвращении голос.
Горностай моргает.
— Да, — отвечает он с запозданием. — Вот здесь, — мужчина кладет два пальца на челюстной сустав, — у них слабый паз. Они могут сами себе его выбивать сокращением мышц. И когда они освобождают этот сустав, размах челюстей может достигать… Ну… вплоть до пары десятков сантиметров уж точно. Чтобы отхватывать большие куски. Или удерживать добычу, за… ну, плечо. Или шею.
Но выпущенный на волю клык не скрылся в паз. Как насекомое, он скользит вверх и вниз по листу стали, ощупывая, чуть постукивая. Рядом, с другой стороны от резцов, выступило точно такое же орудие. Зубы обнимали сталь почти любовно, изучали, гладили.
Так паук трогает хелицерами что-то, что по ошибке потащил в рот вместо мухи.
Тот сорт мерзости, от которого невозможно отвести глаза. Но человек против не был. Ветала хотела держать нож под контролем и Стоут не возражал.
— Н-да… а вот тут, — мужчина скользит хитиновым кевларом от гайморовой пазухи до растянутой кожи, где обычно покоится трогательная выемка верхней губы. — Вот тут идет ветка тройничного нерва. У человека она тут тоже проходит, но у них она толще. И у нас она завершается где-то здесь, а у них сворачивает и уходит в паз вторичного клыка. Если тебе нужно отбиваться от твари не на жизнь, а на смерть — лучшее, что ты можешь сделать — целиться в эту область. — Большой и указательный пальцы чертят линию от губы вверх, к крыльям носа и обратно. — Что ты так смотришь? Практической части не будет. Так вот, если задеть этот нерв, повредить зубы, у него случится что-то вроде болевого шока. Лучше всего бить снизу вверх и чем-то тяжелым; если расколешь зуб, будет шанс, что его осколки заденут большую протяженность нерва. — Он осекся. — Тс-с-с, я же сказал. Практической части не будет. Спокойно. Спокойно. Все хорошо. Не убиваю. И зубы больше не трогаю. Хорошо? Все? Просто рассказываю. Сейчас закончим. Тихо. — Мужчина прочищает горло, давая тваренку несколько секунд принять его заверения. — И кстати, да — и это важно — они могут умереть от такого. Он не зря нервничает. Слабая тварь с наибольшей вероятностью не переживет этот удар. Этот — не переживет точно. Так что постарайся не оказаться в ситуации, когда тебе придется отбиваться такими образом. Ну все. Закрывай. Молодец, отмучился. — Стоут, наконец, может выпрямиться, критически оглядывая существо у ног. Кажется, оно в порядке. Все прошло неплохо.
И существо в ответ закрывает пасть стремительно, как змея схлопывает челюсти, промахнувшись мимо птенца. Оно было недовольно, оно ненавидело. Но было спокойно. И все понимало.
— И теперь, когда я все это тебе проговорил на его глазах, у тебя больше шансов, что он захочет держать дистанцию.
Chapter 30: - Волк и Ведьма
Chapter Text
Воздух уже стал совсем холодным, еще немного, еще пара дней — и вовсе принесет настоящий первый мороз. Уже клевал, покусывал и покалывал щеки и кончик носа, хватал за пальцы и сжимал так, что те немели. Зато освежал, как ледяная вода с похмелья. Прояснял мысли, вытягивал и выкладывал в ряды, как штабеля. Сразу становилось видно, что в жизни улеглось прямо, а что — криво.
Вот, например, сегодня днем — это явно случилось криво. И эта кривизна глодала предсказанием чего-то совсем нехорошего в будущем, если только не поостеречься. В этой звенящей, дрожащей ледяной влагой свежести кривизна эта наблюдалась абсолютно четко и внятно. Кривизна сабли, которой судьба решает вдруг срубить тебе голову, но пока только лишь заносит. Пока — заносит.
А вот то, что суку вытащили порезвиться под солнышком — это было правильно. Небось не издохнет. Тем более, в такой холод. А даже если издохнет... Кайт не скажет этого вслух, но правда есть правда — он воспримет это уже с облегчением. Первый блин комом и иногда лучше заранее закладывать моральные силы на то, что ком этот образуется в твоих руках при всяком начинании. Иногда лучше самому сбросить что-то с горба, поднабравшись опыта, пока оно само тебя из-под себя не вышвырнуло.
С таким мыслями Кайт курил чуть поодаль, возле какого-то хитрого лесного куста, подобравшегося к дому, как разведчик, проверявший, можно ли лесу подобраться чуть поближе к домику.
Нет, нельзя. Кайт давно собирался куст этот вырубить. Его нервировал этот лес, слишком жадно он тянул свои корни; природа вообще жадная сука. И в каждом ее дыхании ему чудилось отчаянное желание выжить двух человеческих вторженцев.
Тварь саму он за домом не видел, но слышал какое-то ее неразборчивое мурлыканье. Видно, общалась со своим мелким.
А что было делать?
Мелкий не мог ни поспать, ни даже хотя бы заткнуться. Плакал и зажимался по углам, не отвечая, постоянно сползая на пол. Даже жрать его заставить так и не удалось сегодня.
Кайт пытался с ним заговорить — но этот маленький дикарь не поддавался человеческому слову. Как маленькое животное, выволоченное за шкирку из норы, он не мог найти ни покоя, ни занятия.
А как солнце село, он снова принялся орать, будто убивали.
Стоут отвесил малому щедрый подзатыльник — но если бы это только могло помочь. Его можно забить насмерть, а он не перестанет.
И Кайт знал, что товарищ винил его за каждую секунду изнасилованных ушных перепонок и нервов. Но куда пацана теперь девать?
Стоут бы застрелил... Но тактично держал это предложение при себе, хотя и всячески телеграфировал каждым своим взглядом. И Кайт мысленно за это благодарил в ответ — это спасало от крайне неловкого разговора их обоих.
В какой-то момент Кайт просто схватил мальчишку за плечо, вздернул на ноги и выставил за дверь. На этом проблема и закончилась.
Мужчина сладко затянулся в предпоследний раз. Н-да, наконец снова эта блаженная тишина. Только ночные птицы и этот сукин пес что-то там мурлыкал по другую сторону от дома. Но уж лучше он, чем детский вой.
***
Воздух и правда спирал легкие подкрадывающимся дыханием зимы. И трава как будто уже готова была захрустеть от мороза.
Маленькая птичка не понимала того, что видела. Ее голова была слишком легкой и маленькой, чтобы поднимать такие сложные мысли. Птичка хотела зерна: зеленого и хрустящего; а лучше цифрового, где маленькие овальчики после номеров — такие маленькие — радовали каждый следующий больше предыдущего в геометрической прогрессии. И если маленькой птичке перед тем, как поесть этого зерна, требовалось сожрать падаль, птичка собиралась с готовностью ее жрать. Теперь как будто бы даже немного мстительно.
Безымянный ребенок свернулся калачиком на траве, пока голодная тварь обхватывала его своей длинной хищной рукой, будто готовилась смять в кровавый шар и отправить в пасть. Она наклоняла голову, прошивая темноту ночи между ними взглядом острым, как спица, иногда склонялась набок, и все тянула и тянула своим голосом, который можно было бы мазать на хлеб вместо масла.
Наконец, птичка подошла достаточно близко, ее дыхание достаточно затихло, а голова достаточно очистилась от информационного шума — она начала разбирать слова:
... звезда.
Больше вам не будет смеха
И охоты на лугу.
Братец, одолжи мне ме...
Тварь схлопнула пасть, поднимая голову одним хищным жестом. И маленькая птичка замерла.
Стоут учил, что если они не подзывают, если они не пытаются тебя соблазнить подойти поближе, то это значит, что они боятся. Это значит, что опасности нет. Но это определенно была опасность. Звенящее предупреждение гремучей гадюки. Убийственный взгляд, угроза: «Перешагни сейчас линию, за которой тебя стережет моя цепь, и тебя уже не утешит, что со мной сделают за твою смерть». Жаворонок замер под этим взглядом, пытаясь сморгнуть с роговицы вид растерзанного тела на подвальном полу.
Тварь еще раз скользнула по нему колючими глазами, будто ножом срезая заветренную полоску мяса с залежавшегося куска, одним волнообразным движением мягко приподняла и опустила верхнюю губу, приоткрывая челюсти во враждебном жесте, — и снова склонилась к маленькому теплому созданию, уложившему голову куда-то ей под ребра.
Больше вам не будет смеха
И охоты на лугу.
Братец, одолжи мне меха,
Саван вытку королю.
Жаворонок ощущал себя идиотом. Подойти на шаг ближе он уже не смел, но разворачиваться и уходить тоже не собирался. Ему почему-то так жглось увидеть, что оно будет делать с этим странным поломанным ребенком.
Ведьма рыщет, ведьма злится
Все зовет, чтоб вышел волк.
С веток смотрит злая птица
И расклевывает шелк...
Тварь, кажется, скоро забыла о его существовании. Опуская морду к живому комку, как собака — к миске, она продолжала мурлыкать.
Шелк у ведьмы изорвали,
Злая ведьма замерла.
Между тем на покрывале
Моют тело короля.
Жезл из пальцев вынимают…*
Что за бесовская связь.
***
Когда он выпустил мальчишку с крыльца, как Папа Римский — голубку, тот рванулся, будто поволочили на удавке. Не потратив и обломка времени на ориентацию в темноте ночного пространства, словно не на своих ногах, он уже был на полпути к голодной затаившейся твари через пару ударов сердца.
А та, покорно лежавшая на стынущей земле, отдававшая свое тело на растерзание холоду, приподняла голову, не мигая, протыкая своим цепким, как репей, тупым и прожорливым взглядом. Она плавным и скользким движением подобрала под себя конечности, ища упор, будто готовилась выбросить свое тело вперед. Голова ее, как куриная, зависла недвижимой в воздухе, стабилизированная каким-то нечеловеческим вестибулярным механизмом.
Это лицо не выражало удивления — пустая и ровная морда гадюки перед броском. Зажатое, превратившее мышцы в передавленные пружины, оно ждало момента, и никто не знал, какого.
___
* Авторский текст. Полная текстовая версия: https://fanficus.com/post/68863ecd0ad3da00158891d6
Аудио версия: https://youtu.be/mULY9a9zqKU (AI исполнение)
CalvinHGatsby (Guest) on Chapter 11 Thu 29 Jun 2023 05:55PM UTC
Comment Actions
Loozha on Chapter 11 Sun 09 Jul 2023 04:21PM UTC
Comment Actions